Избранное
Шрифт:
Среда
У нас оставался еще час времени, чтобы приготовиться к торжественному богослужению, примерно в семь часов тридцать минут мы строем отправились к собору. В церкви Инн стояла рядом со мной; я развеселился, когда она шепнула мне, что один из присутствующих полковников ее второй муж, один из подполковников — пятый, а один из капитанов — шестой.
— Зато твой восьмой будет генералом, — шепнул я ей.
Да, я уже принял решение! Инн покраснела, но после богослужения не колеблясь пошла вместе со мной в ризницу, где я представил ее прелату, который служил мессу.
— В самом деле, дорогая, — сказал прелат, после того как мы обсудили церковно-правовую сторону вопроса, — поскольку ни один из ваших предыдущих браков не был освящен церковью,
После столь счастливых предзнаменований наш завтрак вдвоем с Инн прошел очень весело. Инн была в особенно приподнятом настроении, такой я ее никогда не видел.
— Это бывает со мной всякий раз, — сказала она, — когда я становлюсь невестой.
Я заказал шампанское.
Чтобы хоть как-то отпраздновать нашу помолвку, которую мы пока решили держать в секрете, мы с Инн поднялись на Петерсберг, где нас пригласила к обеду кузина Инн — урожденная Цехине. Кузина была очаровательна.
Послеобеденное время и вечер были посвящены любви, ночь — сну.
Четверг
Я все еще не могу привыкнуть к мысли, что живу и работаю здесь — это слишком невероятно; утром читал первую лекцию: «Воспоминания как историческая миссия».
Днем — неприятности. По поручению министра ко мне на виллу «У золотого Цастера» приехал Муркс-Малохе и сообщил, что оппозиция неодобрительно высказалась о нашем проекте создания Академии.
— Оппозиция? — спросил я. — Это еще что такое?
Мурке объяснил. У меня было такое чувство, словно я упал с неба на землю.
— В чем дело? — спросил я нетерпеливо. — Есть у нас большинство в парламенте или его у нас нет?
— Оно у нас есть, — сказал Мурке.
— Так о чем же речь? — спросил я. — Оппозиция — странное слово, оно мне совершенно не нравится, это слово роковым образом напоминает о тех временах, которые, как я полагал, уже канули в Лету.
Когда за чаем я сообщил Инн о неприятностях, она принялась утешать меня.
— Эрих, — сказала она и положила свою маленькую ручку на мою, — никто никогда не был в силах противостоять нашей семье.
Бильярд в половине десятого
(Перевод Л. Черной)
1
В то утро Фемель впервые был с ней невежлив, можно сказать, груб. Он позвонил около половины двенадцатого, и уже самый голос его предвещал беду; к таким интонациям она не привыкла, и именно потому, что слова были, как всегда, корректны, ее испугал тон: вся вежливость Фемеля свелась к голой формуле, словно он предлагал ей Н20 вместо воды.
— Пожалуйста, — сказал он, — достаньте из письменного стола красную карточку, которую я дал вам четыре года назад.
Правой рукой она выдвинула ящик своего письменного стола, отложила в сторону плитку шоколада, шерстяную тряпку, жидкость для чистки меди и вытащила красную карточку.
— Пожалуйста, прочтите вслух, что там написано.
Дрожащим голосом она прочла:
— «Я всегда рад видеть мать, отца, дочь, сына и господина Шреллу, но больше я никого не принимаю».
— Пожалуйста, повторите последние слова.
Она повторила:
— «…но больше я никого не принимаю».
— Откуда вы, кстати, узнали, что телефон, который я вам дал, — это телефон отеля «Принц Генрих»?
Она молчала.
— Разрешите напомнить вам, что вы обязаны выполнять мои указания, даже если они даны четыре года назад… пожалуйста.
Она молчала.
— Просто безобразие…
Неужели на этот раз он не сказал «пожалуйста»? Она услышала невнятное бормотание, потом чей-то голос прокричал «такси, такси», раздались гудки; повесив трубку и подвинув красную карточку на середину стола, она почувствовала облегчение: эта его грубость, первая за четыре года, показалась ей чуть ли fie лаской.
Когда она бывала не в своей тарелке или же когда ей надоедала ее до мелочей упорядоченная работа, она выходила на улицу почистить медную дощечку на двери: «Д-р Роберт Фемель, контора по статическим расчетам. После обеда закрыто».
Паровозный дым, копоть от выхлопных газов и уличная пыль каждый день давали ей повод достать из ящика шерстяную тряпку и жидкость для чистки меди: ей нравилось коротать время за этим занятием, растягивая удовольствие на четверть, а то и на полчаса. Напротив, в доме 8 по Модестгассе, за пыльными стеклами окон были видны типографские машины, которые неутомимо печатали что-то назидательное на белых листах бумаги: она ощущала вибрацию машин, и ей казалось, будто ее перенесли на плывущий или отчаливающий корабль. Грузовики, подмастерья, монахини… на улице кипела жизнь; перед овощной лавкой громоздились ящики с апельсинами, помидорами, капустой. А в соседнем доме, перед мясной Греца, два подмастерья вывешивали тушу кабана — темная кабанья кровь капала на асфальт. Она любила уличный шум и уличную грязь. При виде улицы в ней поднималось чувство протеста, и она подумывала, не заявить ли Фемелю об уходе, не поступить ли в какую-нибудь паршивую лавчонку на заднем дворе, где продают электрокабель, пряности или лук; где хозяин в засаленных брюках с болтающимися подтяжками, расстроенный своими просроченными векселями, того и гляди станет к тебе приставать, но его по крайней мере можно будет осадить; где надо бороться, чтобы тебе позволили просидеть часок в приемной у зубного врача; где по случаю помолвки сослуживцы собирают деньги на коврик с благочестивым изречением или на душещипательный роман; где непристойные шуточки товарок напоминают тебе, что сама ты осталась чиста. То была жизнь, а не безукоризненный порядок, раз навсегда заведенный безукоризненно одетым и безукоризненно вежливым хозяином, вселявшим в нее ужас; за его вежливостью чувствовалось презрение, презрение, выпадавшее на долю всех тех, с кем он имел дело. Впрочем, с кем, кроме нее, он имел дело? На ее памяти он не говорил ни с одним человеком, не считая отца, сына и дочери. Матери его она никогда не видела: госпожа Фемель находилась в клинике для душевнобольных, а этот господин Шрелла, чье имя тоже значилось на красной карточке, ни разу не вызывал его. У Фемеля не было приемных часов, и, когда клиенты звонили по телефону, она предлагала им обратиться к хозяину письменно.
Поймав ее на какой-нибудь ошибке, он ограничивался пренебрежительным жестом и словами:
— Хорошо, тогда переделайте это, пожалуйста.
Но такие случаи бывали редко, она сама находила те немногочисленные ошибки, которые допускала. И, уж конечно, Фемель никогда не забывал сказать «пожалуйста». Стоило ей попросить, и он отпускал ее на несколько часов, а то и на несколько дней; когда умерла ее мать, он сказал:
— Значит, закроем контору дня на четыре… или на неделю.
Но ей не нужна была неделя, четырех дней и то было много, ей хватило бы и трех, даже три дня в опустевшей квартире показались ей чересчур долгим сроком. На заупокойную мессу и на похороны он явился, разумеется, во всем черном. Пришли его отец, сын и дочь, все с огромными венками, которые они собственноручно возложили на могилу; Фемели прослушали литургию, и старик отец, самый из них симпатичный, прошептал ей: Семья Фемель знакома со смертью, мы с ней накоротке, дитя мое.
Он беспрекословно исполнял ее просьбы и давал ей всякие поблажки, так что ей становилось все труднее обращаться к нему за каким-нибудь одолжением: ее рабочий день все больше сокращался, и если в первый год она еще отсиживала с восьми до четырех, то вот уже два года, как работа настолько упорядочилась, что ее с успехом можно было выполнить с восьми до часу, да еще оставалось время поскучать и повозиться полчаса с дверной дощечкой. Теперь на медной дощечке не было ни пятнышка. Она со вздохом закупорила бутылку с жидкостью для чистки, спрятала тряпку; типографские машины по-прежнему стучали, печатая что-то неумолимо назидательное на белых листах бумаги; с кабаньей туши по-прежнему капала кровь. Подмастерья, грузовые машины, монахини… на улице кипела жизнь.