Избранное
Шрифт:
Теперь у них шел такой разговор: она говорила, а он думал. И удивлялся, почему это он, следователь прокуратуры, юрист первого класса, человек с высшим образованием, в общем-то не дурак, сидит, слушает воровку, или, как она себя называла, «воровайку», опустившуюся девку, — и ему интересно. Рябинин тоже относился к социологам с подозрением. Как-то он прочел у социальных психологов о лице человека. В работе научно обосновывалось, что, образно говоря, зеркалом души являются не глаза, а губы. Рябинин удивился. На допросах, когда не хотел выдать настроения или мелькнувшей мысли, он закрывал рот ладонью, хорошо зная, что первыми на лице дрогнут губы. Потом нашел эту же мысль у Вересаева. Стоило ли
Она вытащила расческу и начала взбивать свою ровную челку, смотрясь в полированный стол. Рябинин подумал, что в ресторане с Капличниковым и Торбой она была без парика.
Он не знал, мир ли у них, перемирие. Ее покладистое настроение объяснялось чувством победителя. Она довела его до белого каления и успокоилась — теперь можно поговорить о жизни.
— А ты, пожалуй, не дура, — решил вслух Рябинин.
— Я знаю, — просто согласилась она.
— Рукояткина, — начал он, не выходя из тона, каким беседовали о проблемах, — вот ты, неглупый человек, изучила кодекс… Знаешь, что эпизод с Курикиным доказан: в ресторане тебя с ним видели, на магнитофон ты записана, он показания дал, в квартире тебя засекли, даже халат твой забрали… Какой же смысл запираться? Ну, ладно, что не доказано, ты можешь не признавать… Но если доказано-то?!
Она посмотрела на потолок, как ученик у доски, и тут же ответила, потому что испокон веков на потолках бывали ответы:
— Верно, только о себе плохое мнение создаю. Но ни про какие деньги не знаю: не видела и не слышала. Пиши.
Рябинин взял ручку — он знал, что сейчас она расскажет. Если признается, что Курикин у нее был, то кража почти доказана: человек вошел с деньгами, а вышел без денег.
— Рисуй смело, — вздохнула она и начала диктовать протокольным голосом.
Рябинин под диктовку показания никогда не фиксировал, а писал в форме свободного рассказа. Но тут решил пойти на поводу, только выбрасывая лишние подробности да жаргонные слова.
— Второго июля, — принялась наговаривать она, как на магнитофон, — в двадцать часов я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным, который на первый взгляд кажется порядочным человеком. Угостив меня салатом «ассорти», в котором было черт-те что намешано, включая идиотские маслины, которые я не уважаю, Курикин заказал шашлыки по-карски, а также бутылку коньяка «четыре звездочки». Через часа полтора он заказал цыплят табака, которые в детстве болели рахитом — одни сухожилия да перепонки. Ну и еще бутылку коньяка, что само собой разумеется. Затем отбацали четыре твиста. Гражданин Курикин танцует, как овцебык. В двадцать три ноль-ноль мы пошлепали на хату, где гражданин Курикин пробыл до ночи. На мой вопрос, куда он прется в такую позднь, гражданин Курикин ответил, что, мол, надо, а то жена обидится. И ушел. Никаких денег я у него не брала и не видела. Всё!
Рябинин разлепил пальцы и положил ручку — он писал одним духом, не отрывая пера.
— У меня есть вопросы, — предупредил он.
— Прошу, не стесняйся, — кивнула она челкой, которая шевельнулась, как мох под ветром.
— Коньяк пили поровну?
— Я что — лошадь? Рюмочки две, для кайфа.
— А он?
— Выжрал все остальное.
— Опьянел сильно?
— В драбадан. Но ходули переставлял.
Она сгущала: и коньяк остался на столе, и Курикин сильно пьяным не был. Но она представляла его перепившим, потому что такие ничего не помнят, все путают, да и деньги теряют.
— Расплачивался он при тебе?
— При мне. Хочешь узнать, видела я
— Что делали дома?
Она расхохоталась ему прямо в лицо, зайдясь в своей икоте, как в веселом припадке. Только сейчас он заметил, что во время смеха ее серые глаза не уменьшались, не сужались, как обычно у людей. Это выглядело бы неприятно, но губы, все те же губы, сглаживали впечатление.
— О чем говорили, может быть еще выпивали? — уточнил Рябинин.
— Не выпивали и не говорили. Я с вашим пьяным братом не разговариваю. С вами и трезвыми-то не о чем говорить.
— Курикин говорил, что у него есть пятьсот рублей?
Рябинин все надеялся на какую-нибудь ее оплошность или оговорку.
— У твоего Курикина язык в глотку провалился. Он не только говорить, мычать-то не мог.
— Больше ничего не добавишь? — значительно спросил он, голосом намекая, что сейчас самое время добавить что-нибудь важное.
— Вот уж верно: дай палец — норовит всю руку отхватить. А от тебя палец спрячешь, так ты все равно найдешь и откусишь.
— Про деньги-то придется говорить.
— Пошел ты в баню, мыло есть, — беззлобно ответила она.
— Ну ладно, — тоже мягко сказал он, сохраняя мир, который ему сейчас был важнее признания о деньгах.
Он дополнил протокол. Записал все ее слова и теперь вертел ручку, будто осталось что-то еще не записанным. Такое чувство на допросах возникало не раз. Рябинин долго не понимал его, думал, что пропустил какое-нибудь обстоятельство или не так записал. Но потом догадался. И ему захотелось привести в кабинет тех людей, которые брюзжат, что нет теперь совести, — пусть послушают допрос. Он никогда не запугивал. Даже свидетеля об ответственности за ложные показания не всегда предупреждал, как это полагалось по закону, — было неудобно. Ему казалось, что честного человека это заденет, — как пригласить гостя и предупредить, чтобы ничего не крал. И все-таки люди говорили правду. Тогда Рябинин сделал вывод, необходимый каждому следователю, как скальпель хирургу: следствие держится на совести.
Но есть обвиняемые, которые не признаются. Вот молчала и Рукояткина.
Совесть в преступнике существует необязательно в виде признания. Она глубоко, ох как глубоко бывает запрятана под глупостью, предрассудками, страхом; условностями… Это неясное неосязаемое чувство могуче и неистребимо. Как залежи урана в земле пробивают лучами толщи пород и заставляют бегать стрелку радиометра, так и совесть прошибает все наслоения, все волевые запреты и вырывается наружу. Следователь всегда ее чувствует. Есть доказательства или нет, признается преступник или не признается, следователь всегда знает о его вине, но никогда не сможет объяснить, как узнал. И обвиняемый это понимает, и не закрыться ему никаким разглядыванием полов — гнись хоть в четыре погибели. Тогда на допросе возникает то молчаливое согласие, когда они оба пишут в протоколе одно, а знают другое. Обвиняемый говорит «нет», следователь слышит «да». Такой допрос похож на разговор влюбленных, которые, о чем бы ни говорили, все говорят об одном.
— Подпиши, — предложил Рябинин, двигая к ней листок.
Она взяла протокол и начала читать вслух:
— «Второго июля я познакомилась в ресторане «Молодежный» с гражданином Курикиным в двенадцать часов». А где — «который с виду показался порядочным человеком»? Я же говорила.
— Необязательно писать в протокол твою оценку, — осторожно возразил он.
— Мои показания. Ясно? Что хочу, то и пишу.
— Ладно, добавлю, — согласился он, потому что показания были действительно ее.