Избранное
Шрифт:
— Босой!.. Эй, босой! Смотри, окалечу!
— Врешь, — сказал Гусятников, задыхаясь. — Я тебя достигну.
Он поднял револьвер, но, вспомнив, что в барабане остался только один нерасстрелянный патрон, придержал палец на спусковом крючке.
— Может, столкуемся? — спросил усатый сквозь зубы.
— Может, и так, — ответил Гусятников, выползая вперед.
Это был странный разговор — вполголоса, в пустом поле, под аккомпанемент ветра. Разговор рослого, сильного человека в теплых бурках с босым, коченеющим красноармейцем, единственным козырем которого был
Так, наступая и пятясь, сдирая снежную корку коленями и руками, они продолжали состязание в выдержке, молчаливым арбитром которого был мороз.
Ветер унес тепло, накопленное в беге. Гусятников мерз жестоко. Он давно перестал ощущать пальцы, погруженные в сухую снежную пыль. Теперь начинали коченеть руки. Это отлично видел усатый. Он обливал противника потоками матерщины, издевался над побелевшими ногами и попытками отогреть руки о снег. И все-таки он боялся. Сберегая патроны, нарушитель пятился от коченеющего красноармейца, стискивающего зубы, чтобы не застонать.
Взошло солнце. На западе прогремели мосты. Шел на Москву «люкс».
Теперь они монотонно повторяли только одни и те же слова.
— Жарко, — говорил усатый, — жарко тебе?
— Кусаешься? — спрашивал Гусятников. — Кусаешься?
Наконец пограничнику удалось вырвать еще несколько метров. Надо было кончать. Он поднял револьвер, но пальцы правой руки были бессильны. Тогда он взвел курок обеими руками и стал нащупывать усатого, в руках которого тоже покачивалось дуло маузера.
Они выстрелили почти одновременно, поэтому треска маузера Гусятников не слышал. Что-то рвануло его за плечо, и Гусятников инстинктивно зажмурился. Когда он снова открыл глаза, то увидел, что нарушитель тоже ранен. Опустив револьвер, усатый собирал пригоршнями и ел снег.
…Как их подобрали в поле шоферы соседней МТС, как растирали снегом и тридцать километров мчали к заставе, Гусятников не помнил.
— Могу показать описание, — сказал редактор, когда умолк последний рассказчик.
Он подошел к «ильичевке» и медленно обвел пальцем заметку. В ней было ровно пять строк. Впрочем, больших статей не было во всей газете.
Следя за редакторским пальцем, мы прочли:
«12 декабря товарищ Гусятников Г. М., пулеметчик и член ВКП(б), при условии мороза и без наличия сапог, задержал нарушителя госграницы.
От редакции:
По таким, как товарищ Гусятников, надо держать равнение!»
Пораженные протокольной плотностью «описания», мы спросили редактора:
— И это все?
— В основном все, — подтвердил редактор спокойно.
— Решительно все?
И вдруг собеседник наш заметно смутился.
— Верно, — сказал он, замявшись, — есть факт. Километры не проставлены.
Намочив чернильный карандаш, он вывел твердыми печатными буквами:
«А всего пройдено 36».
— Так будет верно, — сказал он, успокоившись.
И рассказчики молчаливыми кивками подтвердили справедливость поправки.
1934
Операция
С тех пор как отряд Лисицы ушел в хребты, связь между партизанами и шахтой держал только Савка.
Не всякий из шахтеров Сучана мог бы, выйдя на рассвете, добраться в сумерках до одинокого охотничьего балагана, крытого ветками и корьем. А Савка приходил к Лисице всегда засветло. Он как будто специально был сшит для походов по приморской тайге — из темной кожи, волчьих сухожилий и крепких костей. Чубатый, упрямый, легкий на ногу, как гуран, он знал сопки не хуже, чем шахту, в которой третий год служил коногоном.
Мать без конца ворчала на Савку, штопая брезентовые штаны, изодранные чертовым деревом. Бродяга! Перекати-поле! Весь в отца! Тот приехал с фронта усталый, желтый, разбитый и сразу, не отдышавшись как следует от горчичного газа, кинулся в драку. Он и теперь бродит по степи возле Урги — бьется с каким-то немецким бароном, не то Ундером, не то Германом, — семижильный, упрямый, как черт. И этот пыжик туда же! Прячет под печью (думает, никто не видит) ржавый драгунский палаш — австрийский тесак и бутылочную гранату, которую мать, боясь взрыва, каждую субботу тайно поливает водой.
Трудно было не расплакаться, глядя, как исхудалый, почерневший Савка по ночам набрасывается на холодную чечевицу.
В семнадцать лет мало кто слушает материнскую воркотню, а Савка к тому же редко бывал дома. Весь он, от запыленного углем чуба до ветхих ичиг, принадлежал комсомолу, отряду, тайге.
Второй год отряд матроса Лисицы бродил вокруг рудника, нанося молниеносные удары японцам, в то же время избегая серьезных боев. Надолго спускаться в долину было опасно: половина бойцов не имела коней, а за голову командира интервенты давали пять тысяч иен.
То был ожесточенный, хлебнувший горя народ: бежавшие на восток от пожарищ амурские хлеборобы, шахтеры Сучана, владивостокские грузчики, рыбаки, матросы, старожилы-охотники из долины Сицы, люди, вооруженные гневом богаче, чем военной техникой. А командовал ими Лисица — дошлый золотозубый владивостокский минер. Лисица был клад для отряда; он умел все: заложить фугас, сварить щи из крапивы, смастерить бомбу из боржомной бутылки, даже обузить раздутый винтовочный ствол. А когда матрос начинал передразнивать говор сибирских чалдонов или цокал по-камчадальски, старый охотничий балаган сотрясался от хохота.
Без Лисицы, без дружеских шуток и жесткой матросской руки, пожалуй, не выдержали бы голодную зиму — затосковали бы, рассыпались по деревням. А с ним не сдали. Жили в хребтах, в балаганах из корья — вшивые, закопченные, курили дубовые листья, терпеливо ждали конца весенних туманов…
Савка давно мечтал перебраться из шахты в отряд. Рудник при интервентах был полумертв. Правда, еще стучали насосы и ползли по насыпи вагонетки, но составы на станции стояли порожние: славный сучанский уголек шахтеры берегли для лучших времен.