Избранное
Шрифт:
Я сдал экзамен на шоферские права, дамы все оплатили, эти свои ассигнования они рассматривали как подарок, и я вот уже больше половины жизни таскаю при себе этот удивительный подарок.
Между тем стояло позднее лето. Пока что я должен был колесить по Тюрингии — вверх и вниз по холмам, поворот за поворотом. Мне необходимо почувствовать себя уверенно за рулем, так сказали дамы, и только тогда они решатся вверить себя моему шоферскому искусству.
Они, например, посылали меня в Рудольштадт за сладкой морковью или в Веймар за каким-то особенным
В другие дни я развозил письма. Дамы полагали, что таким образом экономят на почтовых расходах, и это вновь доказывает, что они не умели считать. Возил я письма и театральному капельмейстеру в Рудольштадт, а однажды повез письмо жившей в Веймаре поэтессе Тине Бабе, которая таким образом и вошла в мою жизнь.
Тина Бабе жила на склоне высокого холма, почти что на небе. Во всяком случае, мне тогда так казалось, я считал, что поэтессе пристало быть почти что небожительницей.
Машину я оставил внизу, на тихой улочке, и, поднявшись по ступенькам к садовой калитке, позвонил.
Калитку открыли автоматически, сверху, то есть прямо с небес, я стал подниматься по длинной лестнице сквозь расположенные уступами цветники, в которых цвели все цветы тогдашнего мира растений.
Медвяный запах, мешавшийся с ароматами дальних стран, обвевал меня, и чем выше я поднимался, тем сильнее ощущал эти запахи и тем громче в ушах у меня звучало жужжание пчел и шмелей.
Лестница кончалась чем-то вроде площадки, с которой несколько ступенек вели еще выше, на веранду.
У входа на веранду стояла девушка, горничная в черном платье, белом кокетливом передничке, причесанная «под пажа», нос ее не оставлял ни малейших сомнений в бойкости его хозяйки.
Девушка взяла у меня письмо и взглянула, кто отправитель. Вместо фамилии там стояла монограмма из трех латинских букв — то были инициалы моих дам, — буквы были сплетены одна с другой, как бы срослись вместе, точно ветки одного куста. Кое-где эти буквы даже пустили почки, а кое-где расцвели цветами.
Монограмма была творением фрау Гермы, художницы, и бойкая девица тотчас же признала эту фабричную марку или фирменный знак моих дам.
Я между тем озирался, чтобы составить себе правильное представление о жилище поэтессы.
— Эй вы, — сказала девушка, — раз вы еще здесь, придется вам поговорить пока со мной.
— Я здесь, — отвечал я.
Она не может сейчас беспокоить фрау Бабе, та как раз сейчас набрасывает черновики.
Мое профессиональное любопытство разгорелось.
— Она и по воскресеньям занимается черновиками?
— Об этом вы и не спрашивайте, — сказала девушка, — вам это знать не положено.
Конечно, мне, как обычному шоферу, знать это не полагалось, но, с другой стороны, мне не хотелось показывать этой девице, что я тоже не чужд поэтического ремесла.
Мне вовсе не велено было дожидаться ответа, но меня слегка заело, что
— А что это такое вообще-то — черновики?
И верно, девица почувствовала свое превосходство и стала объяснять:
— Ох, это трудное дело, и заглядывать в них никому нельзя, но для меня иногда делают исключение. Мне приходится входить в комнату, когда фрау Бабе сидит над черновиком, потому что наш попугайчик иногда так назойливо орет, что фрау Бабе зовет меня его успокаивать.
— А почему же вы его просто не вынесете оттуда, если он мешает?
— В том-то и дело, что он обязательно должен там находиться, когда фрау Бабе сочиняет. Вот только чтоб не орал. Потому-то я и знаю, каково это — сочинять. Фрау Бабе каждые две-три минуты записывает одно слово, и все. Иногда она прямо кричит от радости, да! да! говорит, вот так, и никак иначе. А впрочем, что это я тут с вами заболталась, да еще о таких вещах, в которых никто ничего не поймет, если сам такое не пережил.
Мне этого было довольно, и на обратном пути я впал в задумчивость. Вероятно, большинство моих литературных попыток терпело крах именно потому, что я мало значения придавал черновикам.
Гибкая, покладистая, чернокудрая и проворная Завирушка добилась у дам разрешения по воскресеньям во время моих пробных выездов ездить вместе со мной. И то, что принято называть романом и что мне было не очень-то кстати, продолжало развиваться.
Поездки по холмам и долинам, проносящаяся мимо зеленая близь и синяя даль будили в Завирушке киноощущения, ибо она была дитя кино и, как в кино, хватала меня за правую руку, когда мы куда-нибудь ехали, но теперь-то это была рука рулевого, а я был только начинающим в искусстве автомобилевождения и потому не в состоянии был ехать как заправский кавалер — левая рука держит руль, а правая обнимает девушку за плечи.
Таким образом, мне оставалось только съезжать на просеку, чтобы там отобниматься, отлюбиться и дальше уже ехать без помех.
Тот, кто живет сознательно, понимает, что с помощью подобных манипуляций, хотим мы того или нет, всегда как бы подготавливаем будущее.
Затем настал день генеральной репетиции — я в роли шофера. Первая поездка с дамами.
Фрау Элинор обошла машину кругом, и тут я узнал, что она пребывает в убеждении, будто автомобиль должен сверкать точно так же, как ее белый рояль в концертной комнате.
Призвали горничную Яну. Она должна была объяснить мне, какими политурами она начищает рояль в концертной комнате. Ничего себе повозка!
Фрау Герма придавала меньшее значение внешнему виду машины. Она тихо уселась на свое место и, хотя машина еще стояла в гараже, сидела и, неотрывно глядя на ворота гаража, размышляла. Иногда она прерывала свои раздумья и вздыхала, и я вскоре понял, что эти вздохи предназначаются ее сестре и что есть жизненно важные вопросы, в которых сестры не столь уж едины.