Избранные эссе
Шрифт:
Область духа требует самого большого напряжения в отношении к человеку и к самому себе. Конечно, духовных путей великое множество, и нельзя их все унифицировать и сводить к каким-то одним и тем же правилам и законам. Но мы уже выделили известный вид духовного делания, который ставит ударение на подлинно–религиозном отношении к человеку. Тут известные общие предпосылки вполне возможны. Духовная эстетика тут заключается в самом открытом, недвусмысленном и сознательном отказе от самого себя, в готовности быть всегда в воле Божией, в жажде стать исполнителем Божьего замысла в мире, орудием в его руках, средством, а не целью. Принцип служения, некоторой духовной мобилизации должен быть тут до конца проведен, должен охватить все духовные возможности и силы человека.
Обращаясь к другому, к тому, служить которому он призван, человек не может в области духовной подменять все лишь отбором высших духовных свойств. Тут начинается самое трудное и требующее максимального аскетического напряжения и внимания. Обращаясь своим духовным миром
Вот краткие вехи, по которым хочет идти человеческая душа, жаждущая аскетического подвига в области своих отношений к людям. Все это можно выразить в одном вечном образе распинаемого Христа: Он плоть Свою отдал на распятие, Он страдал Своей человеческой душой, Он предал дух Свой в руки Отца, — и Он зовет нас к тому же. И Он принес Свою жертву за всего человека, во всем его духовно–душевно–телесном составе.
Есть и другой образ, особенно близкий православному сознанию, — это образ Матери, стоявшей у креста распятого Сына, образ Той, которой было сказано:"и Тебе Самой оружие пройдет душу". Этот образ — великий символ всякого подлинного отношения к человеку, — в Распятом Она видела Бога и Сына, — и нас этим научает видеть в каждом брате по плоти Сына человеческого тоже Бога, т. е. образ Божий, — и сына, усыновляемого нам нашей любовью, нашим состраданием, нашим соучастием в его муках, нашим ношением его грехов и падения Божия Мать и доныне пронзается крестом Своего Сына, становящимся для Нее обоюдоострым мечом, и мечами наших крестов, крестов всего Богочеловечества. И созерцая Ее надмирное предстояние о всех человеческих грехах и немощах, мы и в Ней находим верный и неложный путь, повелевающий принять в свое сердце кресты наших братьев, пронзиться ими, как оружием, проходящим душу.
Таким образом, завет Сына Божьего, данный человечеству, повторенный многократно в Евангелии, запечатленный всем подвигом Его земной жизни, совпадает с заветом Богоматери, раскрытым нам со дня Благовещения, со времени страшного Ее предстояния у креста, и во все века существования Церкви. Тут нет сомнения, тут путь ясен и чист.
Если же иногда историческая обстановка прививала Православию и некоторые чуждые ему тенденции, некоторое чрезмерное ударение на пути самоспасения, характерные скорее для религий Востока, то мы всегда и из-за них видим, что основной завет Христов все же не забывался и не отметался. Заповедь любви к ближнему, вторая и равноценная, так же звала и зовет человечество, как тогда, когда она была дана.
Нам, русским православным людям, может быть еще легче чем кому-либо понять ее, потому что именно ею пленилась и увлекалась русская религиозная мысль. Без нее Хомякову не пришлось бы говорить о соборном устроении православной Церкви, устроении, покоящемся всецело на любви, на высоком человекообщении.
По его богословствованию ясно видно, что сама вселенская Церковь и есть, в первую очередь, воплощение не только заповеди любви к Богу, но и заповеди любви к ближнему, и не мыслима, как без первой, так и без второй.
Без нее не было бы смысла в учении Соловьева о Богочеловечестве, потому что оно становится единым и органическим, подлинным Телом Христовым, лишь соединенное и оживотворенное потоком братской любви, объединяющем всех у единой Чаши, и причащающем всех единой Божественной Любви.
Из этой заповеди только и понятны слова Достоевского о том, что каждый за всех виноват, и каждый отвечает за грехи каждого.
Можно сказать, что русская мысль вот уже больше века как на все лады и всеми своими голосами повторяет, что она поняла, что значит отдать душу свою за ближних своих, что она хочет идти путем любви, путем подлинного мистического человекообщения, которое тем самым есть и подлинное Богообщение. Часто так случается в истории мысли, что сначала возникают теоретические философские и богословские предпосылки, а потом известная идея стремится воплотиться в жизни. Наши теоретические предпосылки заполнили собою все русское духовное творчество XIX века, они прозвучали на весь мир, они оказались человечески гениальными, они определили собою вершину напряжения русского духа, его основную характеристику. Никакие войны и революции не в силах уничтожить того, что было сделано русским религиозно–философским гением в течение предшествующего периода истории русской мысли. Достоевский останется на веки, и не он один. От них мы можем черпать, от них мы можем получать неисчислимое количество данных, ответов на самые страшные вопросы, постановку самых неразрешенных проблем. Можно смело сказать, что главная тема русской мысли XIX века была о второй заповеди, о догматических, нравственных, философских, социальных и любых других аспектах ее.
Перед нами, перед православными людьми, пребывающими в Церкви и воспитанными на этой православной философии русского народа, наш долг раскрыть с предельной ясностью: мы должны сделать эти теоретические предпосылки, эти философские системы, эти богословские теории, эти заново ставшие священными слова:"соборность"и"Богочеловечество", — некими практическими вехами, как для наших личных духовных путей, самых сокровенных, самых интимных, так и для всякого нашего внешнего делания.
Мы призваны воплотить в жизнь соборные и Богочеловеческие начала, лежащие в основе нашей Православной Церкви, мы призваны противопоставить тайну подлинного человекообщения всем иным лживым взаимоотношениям между людьми. Только тут единственный путь, на котором может жить Христова любовь, более того, — только тут единственный путь жизни, — вне его смерть. Вне его смерть в огне и пепле различных ненавистей, разъедающих современное человечество, ненависти классовой, национальной, расовой, смерть безбожной и бездарной, прохладной и нетворческой, эпигонской по существу лаической демократии. Всем видам мистических тоталитарностей мы противопоставляем только одно — личность, образ Божий в человеке. И всем видам пассивно коллективистических настроений в демократии мы противопоставляем соборность.
Но мы даже и не противопоставляем. Мы просто хотим жить так, как этому нас учит вторая заповедь Христова, определяющая собой все в отношении человека к этой его земной жизни, и мы хотим так эту нашу жизнь изживать, чтобы все те. кто вне ее, увидели и почувствовали единую спасительность, не превосходимую красоту, непреложную истинность именно этого христианского пути.
Удастся ли нам воплотить наши чаяния, мы не знаем. В основном это дело Божией воли. Но помимо Божией воли, Божией помощи и благодати, и к каждому из нас предъявляются требования, напрячь все свои силы, не бояться никакого самого трудного подвига, аскетически, самоограничиваясь, жертвенно и любовно, отдавая души свои за други своя, идти по стопам Христовым на нам предназначенную Голгофу.
РОЖДЕНИЕ В СМЕРТИ
От времен Иова многострадального и до мучительных вопрошаний Достоевского, от дней неправедного убиения Сократа, до дней наших, когда несправедливость и бессмыслица стала мерой вещей, через всех мыслителей, философов и богословов несется к небу безответный вопрос человечества: как осмыслить, как понять существование в Богом созданном мире зла и страдания, как сочетать Божественную справедливость и благость с несправедливостью всего, что нас окружает: с злой историей, с гибелью отдельных человеческих душ. с бездольем мира, с нашим невыносимым человеческим сиротством, с утратами, со смертью. Возникают бесчисленные попытки Теодипеи, оправдание Бога. Все они — знаки страшной жажды человечества добиться ответа, найти и в этой земной жизни гармонию жизни небесной. — и все они в последнем счете как-то не долетают, не дохватывают, бессильно падают вновь на землю, — и поэтому не удовлетворяют.
В этом смысле очень примечательными являются два ответа, два противоположных ответа, две противоположные Теодицеи современной нам философии. Первый ответ: — все покрывает вера, что любую несправедливость, любое зло, любое отчаяние, — все может сделать не бывшим сверхразумная, всемогущая воля Божия. Объявляется страдание и зло чем-то, что по этой Божественной воле, вопреки нашему ограниченному разуму, вопреки нашей слепой человеческой очевидности, может стать призраком, и как призрак развеяться, исчезнуть. Здесь чувствуется, может быть, как мало где, такое острое ощущение тупика в человеческой судьбе, такое отчаяние, а вместе с тем такое напряжение веры, — вопреки всему, несмотря на все, во что бы то ни стало. Но, несмотря на какую-то огромную доброкачественность и честность этих слов, чувствуешь, что за ними идти нельзя, потому что в них есть прославление слепоты, которая отсутствием возможности видеть как бы уничтожает и сами предметы, которые подлежат виденью. Другой ответ выводит человеческую свободу из пределов Богом сотворенного мира, он ей дает иное, не тварное, а предвечное родословие, — и этим путем освобождает все созданное Богом от зла, освобождает себя от необходимости Теодицеи, потому что Бог не отвечает за человеческую свободу и за зло и страдание, из нее проистекающее. Сам в себе Бог ничего не может против вне его лежащего зла, — и только человек, являющийся и образом Божиим, и порождением это мэонической свободы, может ее одолеть и подчинить Богу, дав торжествовать в себе свободно выбранному Божественному добру, а не злу. Этим определяется, с одной стороны, трагическая беспомощность, покинутость человека, и этим же определяется его огромная мистико–космическая судьба в Божией творении. В этой последней системе, в первую очередь, поражает ее стройность, но может эта самая стройность и смущает. Кажется, что как-то все заново наименовано и перемещено, но по существу от этого нового наименования и перемещения ничего не меняется.