Избранные письма. Том 1
Шрифт:
В первом периоде характернейшие черты нашей театральной жизни: 1) Смелость, доходящая до дерзости во всем: в инсценировке, в выборе репертуара, в отношениях к публике. Смелость инсценировки Вам слишком ясна, чтобы о ней говорить, — она Ваша, Вам лично принадлежащая. Смелость репертуара: «Федор», когда Федора еще нет, «Одинокие», когда Иоганна так и не оказалось, «Антигона» с Антигоной, только что оставившей школьную скамью, «Эдда Габлер» с {289} малотехнической актрисой, «Чайка» — непризнанная публикой как пьеса и без самой «чайки», «Грозный» — с актером, которому едва минуло 26 лет, «Мертвые» — без Рубека[668] и т. д. Смелость в отношении к публике — взгляд на нее, как на какую-то массу, которая может раздавить нас, но которую мы хотим победить, — массу, чуждую нам и по отдельным элементам почти совсем не интересующую
Люди дурны, грубы, грязны и мошенники. Где они почуют какую-нибудь выгоду для себя, — они туда стремятся и присасываются, как тля к молодому дереву. Делают они это по своему животному инстинкту, сохраняя привлекательность человеческого образа.
Этим путем мы подошли к настоящему. Теперь: 1) мы познали радости торжества и, приступая к работе, вперед оцениваем ее с этой точки зрения: а даст эта работа нам такую же радость, какую мы уже испытывали, или не даст? 2) Мы стали робки, трусливы. Мы уже боимся, что Марья Федоровна не справится с «Месяцем в деревне», что у нас не хватит ни сил, ни времени на «Юлия Цезаря». И потому мы тратим силы на «Столпы общества» и беремся не за те пьесы, которые убежденно считаем прекрасными, а за те, которые придутся по мерке наших актеров (хотя пример Бутовой во «Власти тьмы», экзаменов Петровой, должен был бы сразу напомнить нам о том, что не боги горшки лепят)[669].
Мы из Ибсена выбираем не лучшие его, гуманные (!) произведения, а «Столпы», потому что они ближе к «Штокману». Мы стали робки и в составлении репертуара и в раздаче ролей.
Я думаю, что если бы теперь каким-нибудь чудом появился «Царь Федор», новая пьеса, — то мы испугались бы ее и уступили бы Малому театру…
Наконец, мы спустились до этого чудовища — публики, начали не только разглядывать его отдельные элементы, но и приближать к себе. Стаховичи, Якунчиковы[670] и т. п. mondains[671] — {290} наши закулисные друзья. И, несмотря на мой горячий протест, в театре горячо защищают необходимость дружеских сношений и каких-то фойе за кулисами для избранных из публики.
Все это образовало превосходную почву для двух главных течений в нашем театре, течений до такой степени вредных, что, когда я наткнулся на них, вдумываясь во все стороны нашего дела, то ужаснулся перед вопросом: куда же это мы идем?
Первое течение, более искреннее, хотя не менее вредное, — я его назову «Горькиадой». Я бы сказал, что это Тихомировское течение[672]. Оно заразило почти всех и Вас включительно… «Горькиада» — это не Горький. Совершенно естественно, что такого крупного художника, как Горький, необходимо привлечь к театру. Но «Горькиада» — это Нил, Тетерев, демонстрации студентов, Арзамас[673], выборы в Академию; «Горькиада» — это вся та шумиха, которая вертится вокруг имени человека, выброшенного наверх политической жизнью России. Нам с Вами это не мешает, скорее помогает, но для нас это, во всяком случае, второстепенно. Первостепенно лишь то, что Горький — прекрасный художник. Но для течения, которое я называю Тихомировским, — это звонкая фраза, русский кулак, босяк в остроге, изнасилование трупа девушки[674], долой культуру. А для Вишневского это прежде всего полные сборы. Если бы не было «Горькиады», то чем же объяснить смешную, с моей точки зрения, погоню за Андреевым, за Чириковым, за Скитальцем? Андреев написал летом три мастерских рассказа: откуда убеждение, что это значит — он напишет прекрасную пьесу? Чириков весь известен и, по моему глубокому убеждению, Гославский и даже Тимковский двумя головами выше него. Скиталец — очень симпатичное, но крохотное, скучненькое дарованьице, попавшее в хвост кометы, т. е. в славу Горького.
Другое течение, уже безусловно вредное и еще более сильное — это стремление сделать наш театр «модным». Это течение — «Вишневское». Тут Зинаида Григорьевна[675], Стаховичи, {291} Якунчиковы, Гарденины и т. д. Случайно оно в настоящее время сливается
Обзор всех четырех лет, подробный и в цифрах, и в пьесах, и в настроениях, привел меня к такому унынию, какого я не могу передать словами, — хотелось играть Бетховена. Мне представилось ясно, как разные люди, присосавшись к нашему делу, осыпают его цветами и деньгами и в то же время отнимают от него всю свежесть, чистоту и девственную смелость истинного искусства, не нуждающегося ни в тенденциозности, ни в моде. Из нашего театра навсегда хотят сделать то, что… помните, я Вам как-то говорил о Кони и о Петербурге[676]?.. Мы будем блестящи и пусты душой.
Не останавливаясь над итогами, я, конечно, поставил перед собой вопрос: «Что же делать? Как остановить театр от такого движения?» Я ни минуты не сомневаюсь, что во всех главных вопросах найду в Вас сильную поддержку, но тем не менее я вижу, что мы зашли очень далеко. Надо совершить какую-то очень большую, внутреннюю, в нашей собственной душе, работу; надо содрать с нее какой-то налет лет, обращающийся в нарост, чтобы остаться по-прежнему свободными от «Горькиады», от моды, от погони за радостями торжества, от презрения к умным пьесам, от разгоревшихся мечтаний о полных сборах, от утраты доверия к артистическим силам и, может быть, еще от многого другого…
Вы понимаете, конечно, что я никого не виню, а только… занимаюсь делом Художественного театра.
В моем унынии (теперь я, напротив, хочу энергично бороться) часто была такая мысль. Вот 5 – 6 лет назад я мечтал о каком-то театре. Теперь есть Художественный. Он лучше всех театров, но он далеко не тот, о котором я мечтал, и именно теперь он даже меньше походит на тот театр, чем два года {292} назад. Неужели же мы только что начатое большое здание оставим недостроенным, займемся лишь отделкой маленькой его части и предоставим кому-то совершить то, что задумывали сами?.. Вот часть «итогов».
Обнимаю Вас крепко. Ради бога, поправляйтесь хорошенько, И Вы, и Марья Петровна.
Ваш Вл. Немирович-Данченко
7-го августа я в Москве.
126. Членам товарищества МХТ[677]
Конец июля – начало августа 1902 г. Москва
Записка
Нашему театру дана если не совсем новая, то значительно видоизмененная форма управления. До сих пор мы говорили только о формальных отношениях между участниками товарищества и о разных текущих делах[678]. Об основных задачах театра речи не было. Вероятно, предполагалось, что они для всех одинаково ясны. Между тем именно на этот счет меня не покидает смутная тревога. И когда я попробовал проследить внимательно развитие нашего дела за четыре года, когда я глубоко оценил новейшие течения в жизни нашего театра и увидел, что они обманчивы и могут иметь непоправимо вредное влияние на судьбу нашего дела, тогда я счел совершенно необходимым установить между нами большую определенность и ясность в понимании истинных целей нашего театра.
У всякого дела, как и у человека, есть своя психология. С точки зрения психологии Художественного театра, я делю его четырехлетнюю историю на два периода. Первый — до первого посещения Петербурга, второй — от Петербурга до наших дней. И мне кажется, что кто живет всей жизнью театра, — внутренней, т. е. его работой, и внешней, т. е. общением этой работы с публикой, — тот легко почувствует такое разделение. Вышло так, как будто именно до поездки в Петербург {293} мы только готовили материал для стройки какого-то прекрасного здания. Точно мы неясно представляли себе всю величественность или всю красоту этого здания, а работали над всем, что для него может пригодиться. А посещение Петербурга как бы сразу указало нам путь, обнаружило с яркой очевидностью наши достоинства и недостатки и установило требования, к удовлетворению коих мы должны стремиться. И мы как бы приняли его оценку за руководящую. И наш театр вступил во второй период.