Избранные произведения в 5 томах. Книга 2: Флейта Аарона. Рассказы
Шрифт:
Дойдя до вокзала, Аарон вошел внутрь здания. Там он приметил окошечко, где производился обмен иностранных денег. Он подал пятифунтовый билет и получил за него двести десять лир. Затем он увидел прилавок книжного киоска, за которым какой-то мужчина развертывал большую железнодорожную карту в только что купленной книжке с расписанием поездов. Он купил такую же книжку и, отойдя в сторону, стал ее перелистывать.
Утром следующего дня ему надо уехать. Но куда? Аарон взглянул на карту. Она как будто предлагала ему на выбор два направления: Милан и Генуя. Аарон избрал Милан, имя которого звучало для него менее чуждо, благодаря его музыкальной славе и знаменитому собору. Итак, в Милан! Довольно беспомощно перелистывая то в ту, то в другую сторону страницы расписания, Аарон, наконец, установил, что поезд в Милан отходит в 9 часов утра. Разрешив этот вопрос, он покинул печальное, сараеподобное здание вокзала.
Аарон был предупрежден, что у Фрэнксов завтракают в час. Время
Увидя Аарона, хозяйка осведомилась, как он провел ночь. Аарон, на лице которого ветер со снежных вершин и южное солнце успели уже положить золотистый налет загара, с вежливым поклоном уверил ее, что спал отлично и, встав, вышел насладиться прекрасным утром. В ответ на это леди Фрэнкс нахмурила брови и грустным голосом объявила, что сэр Уильям провел очень плохую ночь. Он не смог заснуть и проходил до утра по комнате. Накануне вечером он пришел в чрезмерное возбуждение от разговора. Между тем, он нуждается в полном покое и отдыхе.
«Это камешек в твой огород, мой милый, — подумал про себя Аарон, — за твой вчерашний вечерний спор».
— А я вчера только восхищался, какой у сэра Уильяма бодрый, полный жизни и энергии вид, — произнес он вслух.
— Что вы! Он только старается таким казаться. Но ему это плохо удается. Сегодня утром он чувствовал себя очень неважно. Я крайне о нем беспокоюсь.
— Очень огорчен тем, что слышу от вас, миледи.
Леди Фрэнкс удалилась по своим хозяйственным делам, а Аарон вошел в комнаты. Он подходил к столовой, когда по всему дому разнесся звук гонга. Со стороны сада вошел одновременно с Аароном полковник, но не заговорил с ним. Сейчас же вслед за ним спустился сверху майор с женой. Недолго заставила себя ждать и леди Фрэнкс, которая появилась, беседуя о чем-то хозяйственном с женою Артура. Последний шел тут же, вслед за ними, с непринужденным видом человека, чувствующего себя почти как дома. Все общество было уже в сборе, когда вошел сэр Уильям. Теперь, при утреннем освещении, он казался более старым и хилым. Аарон не мог не заметить, как он ждал почтительной встречи и как принимал ее. Аарон и сам почувствовал трепет почтительности при виде этого старика, который был олицетворением мощи миллиона фунтов стерлингов.
Сэр Уильям обошел всех, здороваясь с каждым за руку. Подойдя к Аарону, он осведомился, как тот провел утро.
— Я прежде всего осмотрел ваш сад.
— Ну, в нем теперь нечего смотреть. Там когда-то были прелестные цветы. Но в течение двух с половиной лет наш дом был превращен в госпиталь для офицеров, мы давали приют более, чем двумстам раненым и больным, так что даже в саду стояли палатки. Мы только что, совсем недавно, вернулись к мирной жизни. А цветы требуют времени. Да, да, британские офицеры занимали этот дом в течение двух с половиной лет. А были ли вы на нашем бельведере?
— Там, вверху сада, рядом с виноградником? Да, был. Я никак не ожидал увидеть горы.
— Не ожидали? Почему же? Они тут испокон веков…
— Но я здесь впервые. Я не знал, что они окружают город. Я не ожидал такого вида.
— Так вы находите, что вид нашего города производит сильное впечатление?
— О, да. Очень сильное. Для меня это совершенно ново. Я был в полном восхищении.
— Да, великолепное зрелище, чудесный вид. А были ли вы в городе?
— Был. Видел множество бреющихся мужчин и массу солдат на вокзале. О, утро у меня было полно впечатлений.
— Полно впечатлений, — это хорошо, очень хорошо! — Сэр Уильям глядел на Аарона с расплывающейся улыбкой на лице; молодая бодрость гостя вызывала в нем радостное сочувствие и возбуждала прилив угасающих жизненных сил.
— Прошу за стол, — сказала леди Фрэнкс.
Аарона посадили опять по левую руку хозяйки. Сэр Уильям сидел на противоположном конце большого стола. Между ним и Аароном установилось странное смешанное чувство взаимной симпатии и некоторого бессознательного соперничества. Старый джентльмен смолоду отдал все силы энергичной, предприимчивой, почти артистической натуры на создание себе состояния, а позже на дела благотворительности. Детей у него не было. Аарон же, обладая весьма сходными с сэром Уильямом природными свойствами, расточал их на что угодно, кроме наживы и филантропии. Один целью своей жизни поставил накопление благ и сбережение сил, а другой — растрату сил и накопление одних только впечатлений. Сейчас за столом это чувство антагонизма обострилось между ними. Сэр Уильям пробовал втянуть Аарона в шутливо-колкий разговор, но Аарон уклонился от этого, пользуясь неудобством говорить через весь стол. Он завел беседу а Артуром.
Завтрак закончился черным кофе. После него все встали и разошлись. Каждый пошел в свою сторону: кто — к себе в комнату отдохнуть, кто в город. Аарон пошел пройтись и опять бродил по городу до вечера. Он вернулся в палаццо сэра Фрэнкса усталый от множества впечатлений
В этот воскресный вечер Аарон остро почувствовал себя на чужбине. Ему вспомнился дом и покинутая там жена и дети, вспомнился громкий звон церковных колоколов, обычно проникавший в этот час в их дом со стороны сада, вереница одетых в черное людей, чинно идущих мимо его окон в церковь. В этот час он сам надел бы свое лучшее платье и готовился бы идти в трактир. И жена в этот праздничный вечер особенно горько почувствовала бы его уход, потому что она принуждена была оставаться дома одна, связанная детьми.
На мгновение он ощутил что-то вроде желания вернуться, оказаться вне опостылевшей ему чужой обстановки. Но лишь только он ясно представил себе свое появление дома, как ощутил привычную гнетущую тяжесть его атмосферы и вечное неприятие женой всего, что исходило от него.
Из двух людей, упрекающих друг друга, ни один не бывает всецело прав, — постоянно напоминал себе Аарон. Оба бывают виноваты, Аарон не боялся прямоты и последовательности и потому не скрывал от себя этой истины. Надо вдуматься в положение Лотти. Он любил ее. Он никогда не любил никакой другой женщины. Если у него и бывали кое-какие приключения, то это случалось или в момент разгула, или из любопытства. Такие приключения ничего не значат. Он и Лотти любили друг друга. И любовь, постепенно развиваясь, превратилась в какой-то поединок между ними. Лотти была единственной дочерью зажиточных родителей. Он тоже был единственным сыном у своей овдовевшей матери. Таким образом, каждый из них с раннего детства привык считать себя первой особой в доме и во всякой компании. В первые месяцы после женитьбы Аарон, конечно, баловал молодую жену и ухаживал за ней. Но такое отношение к ней все же ни в чем не изменило его основных представлений; ему казалось, что он продолжает быть ничем не связанным и может располагать собою и своими поступками, вовсе не считаясь с желаниями и вкусами жены. Он по-прежнему чувствовал себя первым и единственным, как в детстве у своей матери. Прошли годы, прежде чем он понял, что Лотти тоже, совершенно так же, как и он, чувствует себя первой и единственной. Под ее кажущейся хрупкостью и неустойчивостью скрывалось твердое, как сталь, убеждение, что она, женщина, — есть центр творения, а мужчина — только придаток к ней. Она, как женщина, и в особенности, как мать, является великим источником жизни и культуры. Мужчина же только орудие и внешний завершитель ее творческих актов.
Конечно, Лотти никогда не высказывала такого убеждения, даже втихомолку, про себя. Но его исповедовал весь свет. И она полубессознательно отражала в себе его взгляды, господствующие в европейском обществе, что женщина есть средоточие жизни. Она — вдохновительница, она — центр, она же — и высшая награда в жизни.
Почти все мужчины разделяют такой взгляд. На практике все мужчины, даже заявляя право на свое мужское превосходство, молчаливо соглашаются с фактом священного первенства женщины, как сосуда и источника. Они молчаливо надевают на себя иго рабства и поклоняются всему, что исходит от женщины. Они молча признают, что все душевно-утонченное, чувствительное и благородное, — все это женственно. И сколько они ни стараются искоренить в себе это убеждение, сколько ни презирают они своих жен, сколько ни бегают к проституткам, по кабакам, выражая тем свой протест великому по своей распространенности догмату о превосходстве и первенстве женщины, — они только кощунствуют этим против того самого Бога, которому продолжают служить. Уничтожение женщины — это только оборотная сторона поклонения ей.
Но в Аароне было заронено другое семя. Впрочем, он и сам не знал этого в себе. Он старался держаться на традиционной почве почтительного уважения к своей жене, как к женщине. И ему казалось, что он так и поступает обычно, когда находится в кротком, спокойном расположении духа, и выбивается из этого тона только временами, в свойственных каждому припадках строптивости. Но он плохо знал себя. В нем от природы сидел дух протеста против главенства женщины. Он не умел, не мог, не хотел признать святость рыцарского служения ей. Была пора в его ранней молодости, когда он пробовал убедить себя, будто и он создан для такой роли. Но и сквозь преданные ухаживания и почтительную любовь молодого мужа, в нем всегда достаточно явно, чтобы уязвить женщину, проступала гордая независимость самца. Он никогда не смирял своей воли перед женой, — никогда. Проявления преданной любви были всегда искренни, но добыты из себя усилием. В ней же было совершенно инстинктивное и потому неодолимое убеждение, что муж должен быть духовно зависим от нее, что она призвана облечь его с ног до головы, как слабого ребенка пеленами, своей могучей любовью. Она, конечно, не сомневалась, что ее любовь безмерно благостна для него. Ни тени сомнения в этом. Она была уверена, что высшее наслаждение, какое только может изведать ее муж в земной жизни, — это благодетельные объятия ее любви. Такова была ее философия брака. Это было даже не философией, не идеей, не мыслью, — это был глубокий подсознательный импульс, инстинкт, созданный культурой эпохи, в которой она жила.