Избранные произведения в трех томах. Том 1
Шрифт:
— Но что же делать, что делать, Сергей Павлович? Я ведь к вам пришел как к главному агроному.
— Что делать? Быть поспокойней, товарищ Лаврентьев, не так близко принимать к сердцу каждую мелочь.
— Какие же это мелочи? — Лаврентьев начинал горячиться. — Падеж телят, низкие удои, недороды…
— Да, это, увы, так. Но я лично вашей работой доволен. Претензий к вам не имею.
— Зато я имею! И вообще работы еще никакой нет. Чем вы можете быть довольны?
— Полно, полно, дорогой мой! Не надо волноваться. Взгляните на меня. Я восемнадцать лет в сельском хозяйстве,
— Чего ждать?
— Пока наука достигнет такого уровня, когда…
— У нас наука очень высоко поднялась, — нетерпеливо перебил Лаврентьев.
— Это еще как сказать. Ведь какие бы величественные слова ни говорили с кафедр сельскохозяйственной академии, а природа есть природа. Десять процентов зависит от человека, девяносто — от стихий. Природу переделать — смелая мечта. Мечту от ее осуществления нередко отделяют не только годы — целые столетия, эпохи. О ковре–самолете мечтали задолго до нашей эры, осуществили ее только меньше чем полвека назад. Вы не женаты?
— Нет. Какое отношение…
— Прямое. Когда женитесь, поймете, что главное совсем не в том, чтобы, как я уже сказал, биться в стену лбами. Помните у Горация: «Глубокие реки плавно текут, премудрые люди тихо живут»?
— Это не у Горация, а у Пушкина. И сам Пушкин жил отнюдь не тихо.
Серошевский, казалось, нисколько не смутился оттого, что Лаврентьев его поправил.
— Не тихо? Да, не тихо. Пушкин — гений, ему по штату было положено греметь на весь мир.
— Не понимаю такой философии. — Лаврентьев без приглашения взял еще папиросу.
— Не понимаете? Это от молодости, — благодушно сказал Серошевский. — В молодости мы все сверхэнтузиасты. Идут года, и ценности переоцениваются. Надо работать честно — да, надо быть исполнительным, аккуратным — кто же отрицать это будет! Но стараться прыгнуть выше своей головы…
Лаврентьев слушал пространную речь о философии жизни — дрянненькую философию, удивляясь тому, с какой привычной легкостью Серошевский пересыпает свои разглагольствования словами «народ», «долг» и в особенности часто — «государству». При этом он думал о том, как тоскливо, наверно, жене и детям жить с этим человеком, подлинную натуру которого он уже начинал угадывать.
Но он ошибался. Жена Серошевского была под стать мужу, расчетливая, мелкая в своих побуждениях женщина. Она преждевременно состарилась, и уже к пятому десятку из–за бесконечных и однообразных забот стала похожей на старуху. У нее была корова, были свиньи, овцы, множество кур, обширнейшие огород и сад, которые давали гору картофеля, огурцов, яблок, ягод. Все это сначала надо было вырастить, а затем сбывать, сбывать и сбывать, — и сбывать хотя бы на полтинник, на двадцать копеек, на пятак дороже, чем сбывают другие. Надо было ездить на базар в соседний район — на своем базаре цены казались невозможно низкими, — а то и в областной центр. Значит — пересаживаться с поезда на поезд, ночевать на вокзалах, таскать пудовые багажи, ругаться с билетными контролерами, превращаясь
Лаврентьев так и остался при полной уверенности, что неряшливая старуха, которая морозила его у калитки, — мать Серошевского, тем более что Серошевский называл жену не иначе как мамашей. Он с ней жил — не тужил. Всем был всегда обеспечен, в сундуке и на трех сберегательных счетах, один из которых находился в соседнем районе, другой в областном центре, прикапливались должные суммы «на черный день». Жене такой муж тоже не мешал — почтенный, уважаемый в районе человек, главный агроном, депутат районного Совета.
Жене, словом, нисколько не было ни тоскливо, ни трудно со своим мужем. А детям с отцом? С детьми Серошевский был нежен, много с ними занимался; когда они были маленькими, ходил с ними на лыжах, возил на санках, летом вел в лес по грибы, в поля за цветами. Что еще нужно детям от отца? Маленькие, они его любили; подрастая, оканчивая школу, уезжали в техникумы, в институты, уходили в самостоятельную жизнь, так и не проникнув, не заглянув в душу отца. Яблочко от яблоньки укатывается далеко, когда яблонька растет на крутых косогорах истории.
Лаврентьев остро пожалел о том, что пришел сюда, к этой глухой калитке, в этот пыльный кабинет, что так глупо и доверчиво выложил все, что накопилось у него на душе.
— Мы по–разному мыслим, — сказал он. — Я знаю энтузиастов и мечтателей не двадцати, а шестидесяти лет. В Воскресенском у нас есть столяр, Карп Гурьевич, — может быть, слыхали?
— Как же! Большой чудак.
— Он не чудак, а человек государственного мышления.
— А, чепуха эти многомудрые деды! — перебил, мелко, по–мышиному дергая губой и носом, Серошевский. — Там, к вашему сведению, есть и другой, еще постарше дед. Он мне однажды задал на собрании вопрос: «А почему, извиняюсь, в Америке автомобиль дешевле, чем у нас кобыла?» Вот это энтузиаст так энтузиаст!
— Савельич, конечно! — Лаврентьев усмехнулся.
— Да, Савельич, — подтвердил Серошевский. — Откуда вы знаете?
— Догадываюсь. И как вы ему ответили? — Лаврентьев чувствовал, что подобный вопрос о ценах на кобыл и автомобили занимает не только Савельича, но и самого Серошевского.
— Как? Да никак. Пожал плечами, посмеялся. Что можно ответить еще?
— Как — что! Неужели вы этот вопрос оставили без ответа? Неужели не поняли, что ответить надо было, и непременно. Не для Савельича, — для всего собрания.
— Упустил, знаете ли, случай провести воспитательную работку. — Серошевский иронически–виновато потупился. — А что, кстати, я там должен был сказать? Может быть, послать все американское к чертям бабушкиным?
— Не все американское, а то, что порождено американским империализмом, — хмуро возразил Лаврентьев.
Серошевский снял очки — вернее, не снял, а как–то смахнул их с носа в сторону — и поднялся.
Лаврентьев ясно видел по его лицу, какие противоречивые чувства сталкивались в нем: и беспокойство — не сказал ли чего лишнего, и привычная самоуверенность, и сознание собственного авторитета.