Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания
Шрифт:
Но ожившая легенда словно создавала какое-то электрическое поле, которое воздействовало на нас и на раскопках, и в палатках. Тон и содержание наших бесед изменились. В них стало проявляться некое философическое воодушевление.
Шофер Александр Иванович, обычно человек спокойный и добродушный, вдруг начал с пророческим жаром говорить о воспитании детей, требуя крутых мер, вплоть до телесных наказаний. Его собеседником был улыбчивый бульдозерист Гена.
— Ишь выдумали: мягкость, уважение, — проповедовал
— Ну, а своего сына вы дерете? — поинтересовался Гена.
— А зачем? Он парень хороший. Я говорю — в принципе. Строгость нужна! — не унимался Александр Иванович.
Тетя Рая вспоминала детство и строки из Корана, заученные в мусульманской школе.
— Я только один день в обыкновенной школе училась, — рассказывала она. — Прихожу домой, отец и спрашивает: «Ну, дочка, что делала в новой школе?» Так, мол, и так, объясняю. Учительница стихи читала, сказку говорила, петь учила, цветы рисовать.
«А говорила она про Аллаха и Мухаммеда?» — «Нет, не говорила».
Он и запретил мне в ту школу ходить. А то бы у меня другая жизнь была. Подружки-то мои, одна — врач, другая за полковником замужем, а я кто? «Тетя Рая старый, неграмотный! Тетя Рая плохой!» Так говорят. Я сама слышала.
Слова эти оказывали на нас свое обычное действие. Насладившись им, тетя Рая зарумянилась и гордо произнесла:
— Зато Коран помню, всех пайхамбаров знаю.
Жаниберген тоже обдумывал свою жизнь.
— Я, Валентин, не просто лентяй. Я еще и трус. Вот у меня в колхозе друг был. Отважный человек! Подсчитал и решил: колхозу выгодно свиней разводить. Сам свиноферму открыл, сам со свиньями возился. Свинья у нас, ты знаешь, проклятое животное. А он ее кормит, чистит, моет, ничего не боится. Родители его прогнали, невеста за другого пошла. А что получилось? Он теперь маяк. Радио! Газеты! Премии! Родители гордятся. Невеста другая нашлась, еще красивее… Меня на ферму звал. А я трус. Колбасу ем потихоньку, боюсь, старики увидят. Вот какой я человек.
Перед сном, лежа в спальных мешках, мы с Рапопортом читали при свете «летучей мышь». Или разговаривали друг с другом и со Львом Алексеевичем о литературе. Но теперь эти мирные беседы кончились. Лев Алексеевич, не раздеваясь, не зажигая лампы, валился на кровать, смотрел на меня, литератора, с укором и восклицал:
— Почему у нас нет властителей дум? Почему нет Пушкина, Толстого, Достоевского? Почему?
— Лева, может, у них сейчас другие фамилии? — робко вставляли мы.
— Я спрашиваю — почему?
— А в самом деле — почему? — размышляли мы. — Давай подумаем вместе. Значит, так. Хороших писателей в наши дни, пожалуй, больше, чем в прошлом веке, а вот великих…
— Я не думаю, — уточнял Лев Алексеевич. — Я обличаю!
Однажды он особенно настойчиво потребовал от меня, чтобы писатели стали властителями дум. И я сдался:
— Хорошо, Лева. Согласен! С сегодняшнего дня попытаюсь стать властителем дум! Правда, мне как-то неловко: я — и вдруг властитель дум! Ну, ничего. Зато ты будешь доволен. Есть, мол, у меня приятель, так он, между прочим, властитель дум!
Лев Алексеевич взглянул на меня, представил себе эту ситуацию и расхохотался.
Потом мы вернулись к этому разговору. Властители дум — это идеологические работники, которые определяют, что можно писать, а чего нельзя. Лев Алексеевич не пожелал обсуждать эту тему.
— Кстати, Юра, — обратился я к Рапопорту, — у меня угольки не только во рву, но и в центре кургана. Завтра я их расчищу.
— Обрати внимание вот на что, — зевнув, ответил начальник отряда. — Холодные они или горячие?
— Ты что? Как же они могут быть горячими?
— Если они попали в курган горячими, — невозмутимо пояснил Рапопорт, — то земля под ними будет чуть-чуть прокалена. И наоборот.
Последний разговор, в отличие от споров о назначении литературы, имел важные результаты.
На следующий день в присутствии тех же молчаливых паломников, которые облюбовали мою ограду, мотоциклиста и всадника, я взялся за расчистку угольков. Я выбрасывал землю, а угольки оставлял на месте. В это время подошел Рапопорт.
— Ну как, холодные или горячие? — спросил он.
— Теплые, — ответил я и указал на розоватые пятна в земле под угольками.
— Значит, трупосожжение происходило за пределами кургана, — предположил Раппорт, — но прах приносили сюда горячим.
Еще одно движение ножом. И вдруг перед моими глазами в осточертевшей серой пыли мелькнула какая-то зелень.
— Бронза! — заорал я не своим голосом.
Маленькая бронзовая пряжка, подвижной язычок, которым застегивался ремень. Овальный щиток. Он оказался золотым. Внутри щитка — разделенная пополам тонкой золотой полоской вставка из голубого стекла или драгоценного камня. Сделано все это было руками искусного ювелира. Украшение — датирующая находка.
Великая вещь — мода. Над нею посмеиваются, называют ее преходящей, изменчивой, не подозревая, что изменчивая мода оставляет непреходящие следы, что она первая говорит нечто определенное, подает первую весть из далекой, ушедшей эпохи.
Софья Андреевна Трудновская, специалистка по украшениям, взяв в руки пряжку, произнесла то, чего мы ждали от раскопок:
— Полихромный стиль. Четвертый век нашей эры. А может, и пятый.
Массив Чаш-тепе, весь этот огромный стан кочевников, как бы вплывал в свою эпоху, требуя себе места.