Избранные произведения
Шрифт:
— Ангел! — прошептал я, вперив взор в потолок темного коридора.
И тут мне вспомнился взгляд Марселы, тот самый взгляд, который только что показался мне подозрительным; взгляд ее скользнул по кончику моего носа — и мне почудилось, будто это уже не мой нос, а нос Бакбараха. Бедный влюбленный из «Тысячи и одной ночи»! Я вдруг представил себе, как ты бежишь за женой визиря, и она манит тебя, а ты бежишь, бежишь, бежишь, вот ты выбежал из дому на тополевую аллею, а там и на улицу Шорников, и шорники с хохотом бросились избивать тебя. И мне показалось, что коридор Марселы стал тополевой аллеей, а Рио — Багдадом. Да, да! Я выглянул за дверь и увидел на мостовой трех шорников, один из них был в сутане, другой в ливрее, третий в партикулярном фраке; они ворвались в коридор, схватили меня за руки, втолкнули в карету, отец сел справа,
Через три дня мы снялись с якоря; я был угрюм и молчалив. Я даже не плакал; у меня опять появилась навязчивая идея… Проклятые навязчивые идеи! На этот раз я намеревался броситься в океан с именем Марселы на устах.
Глава XIX
НА БОРТУ
Нас было одиннадцать человек пассажиров: сумасшедший, которого сопровождала жена, двое молодых людей, путешествовавших для собственного удовольствия, четыре коммерсанта и двое слуг. Отец представил меня всему обществу, начиная с капитана, у которого, впрочем, были свои заботы: с ним ехала жена в последней стадии чахотки. Догадывался ли капитан о моем мрачном намерении, предупредил ли его отец, не знаю; во всяком случае, он не спускал с меня глаз. Если капитан сам не мог быть при мне, то отводил меня к своей супруге. Бедная женщина обычно лежала на низкой кушетке и кашляла: по прибытии в Португалию она собиралась показать мне окрестности Лиссабона. Она была не просто худа, а прозрачна; каждую минуту можно было ожидать ее смерти. Капитан делал вид, будто не верит в близкий конец своей супруги, может быть, хотел обмануть самого себя. Я ничего не знал, да и не старался узнать. Что мне было за дело до чахоточной женщины в открытом океане? Мир для меня заключался в Марселе.
Однажды ночью, на седьмой или восьмой день плавания, мне показалось, что я смогу беспрепятственно покончить с собой. Я осторожно поднялся на палубу, но натолкнулся на капитана, который, стоя у борта, всматривался в горизонт.
— Ждете бурю? — спросил я.
— Нет, — отвечал капитан, вздрагивая. — Нет, я наслаждаюсь великолепием ночи; взгляните: она божественна!
Подобный стиль не соответствовал внешности капитана, на вид грубого, чуждого какой бы то ни было сентиментальности. Я удивленно посмотрел на него; он, казалось, развлекался произведенным впечатлением. Взяв меня за руку и указав на луну, он спросил, не думаю ли я сочинить оду к ночи; я сказал ему, что не пишу стихов. Капитан что-то проворчал, отступил на два шага, сунул руку в карман, вытащил довольно-таки измятый листок бумаги и принялся при свете фонаря читать оду в духе Горация, воспевавшую вольность морской жизни. Это были его собственные стихи.
— Как вы находите?
Я сказал ему что-то, не помню что. Капитан крепко пожал мне руку и горячо поблагодарил; он продекламировал еще два сонета и взялся за третий, но тут пришли за ним от жены.
— Сейчас иду, — сказал он и, не торопясь, с чувством прочел третий сонет.
Я остался один; но капитанова муза вытеснила из души моей мрачные мысли, и я отправился спать — ибо сон есть временное подобие смерти. Наутро нас разбудила буря, испугавшая всех, кроме сумасшедшего, который весело прыгал и кричал, радуясь, что дочка прислала за ним карету; как мы потом узнали, причиной его безумия послужила смерть дочери. Нет, никогда не изгладится из моей памяти ужасная фигура умалишенного, плясавшего и певшего среди всеобщей паники под рев бури, его выпученные глаза на искаженном бледном лице, его развевающиеся космы. Иногда он останавливался, воздевал к небу костлявые руки, делал странные знаки пальцами и дико, неудержимо смеялся. Жена не в силах была унять его; она в смертельном страхе молилась всем возможным святым. Наконец шторм начал утихать. Признаюсь: он оказался великолепным успокоительным средством для той бури, что бушевала в моей душе. Мне, мечтавшему о смерти, страшно было глянуть ей в лицо, когда она сама явилась мне.
Капитан с искренним, дружеским участием расспросил меня, не было ли мне страшно, не подвергался ли я опасности, не нашел ли возвышенным разгул стихий. Разговор, естественно, коснулся жизни моряков; капитан поинтересовался, люблю ли я морские идиллии [41] ; я чистосердечно признался, что никогда о них не слышал.
— Услышите, — был ответ.
Капитан прочитал мне небольшую поэму, потом еще одну, потом еще пять сонетов, которыми он закончил в тот день свою поэтическую исповедь. Назавтра, прежде чем начать декламацию, он объяснил мне, что только неблагоприятное стечение обстоятельств заставило его стать моряком; его бабка хотела сделать из него священника; он кое-что смыслил в латыни. Не став священником, он остался поэтом, почитая поэзию истинным своим призванием. В доказательство он тут же прочитал мне добрую сотню стихов. Я обратил внимание на одну любопытную подробность: как-то раз его безудержная жестикуляция заставила меня рассмеяться; но капитан настолько был погружен в себя, что ничего не заметил.
41
Морские идиллии — жанр, распространенный у португальских поэтов аркадской школы (XVIII в.).
Так уходили дни, стихи, волны, а с ними — жизнь жены капитана. Она угасала. Однажды после обеда капитан сказал мне, что больная вряд ли дотянет до конца недели.
— Так скоро! — воскликнул я.
— Она очень плохо провела ночь.
Я пошел в их каюту. Бедная женщина была почти при смерти; она даже сказала мне, что собирается отдохнуть несколько дней в Лиссабоне, прежде чем поедет со мной в Коимбру; она сама хотела определить меня в университет. Я покинул ее с тяжелым сердцем; капитана я нашел на палубе — он смотрел на волны, разбивавшиеся о борт корабля; я попытался его утешить; он поблагодарил меня, рассказал мне историю своей любви, расхвалил доброту и преданность своей супруги, вспомнил и прочитал мне посвященные ей стихи. За ним пришли от жены; мы побежали оба — это был конец. Ночь и весь следующий день были ужасны; на третий день ее не стало. Я не присутствовал при ее кончине, зрелище смерти внушало мне отвращение. Через полчаса я увидел капитана — закрыв лицо руками, он сидел на бухте канатов; я заговорил с ним, чтобы немного его ободрить.
— Она умерла как святая, — сказал капитан, и, чтобы я не счел его слова проявлением слабости, он поднялся, тряхнул головой и пристально осмотрел горизонт. Затем обратился ко мне: — Идем.
Несколькими часами позже, выполнив необходимые церемонии, тело бросили в океан. Печаль была всеобщей. Вдовец чем-то напоминал скалу, опаленную молнией. Все хранили глубокое молчание. Набежавшая волна приняла останки в свое ненасытное чрево, корабль продолжал свой путь. Я простоял еще несколько минут на корме, глядя в океан, который поглотил одного из нас… Потом пошел разыскивать капитана, мне хотелось отвлечь его от грустных мыслей.
— Благодарю вас, — сказал капитан, догадавшийся о моем намерении. — Я не забуду вашей доброты. Да вознаградит вас господь! Бедная Леокадия! Ты будешь помнить о нас на небе.
Он смахнул рукавом непрошеную слезу; я заговорил о его страсти к поэзии. Я предложил помочь ему издать его стихи. Глаза капитана несколько оживились.
— Может быть, я приму вашу помощь, — сказал он. — Не знаю, право… такие слабые стихи.
Я поклялся, что не нахожу их слабыми; я попросил собрать их и отдать мне, прежде чем я сойду с корабля.
— Бедная Леокадия! — прошептал капитан, не отвечая на мою просьбу. — Мертвое тело… океан… небо… корабль…
На другой день он прочитал мне свеженаписанную элегию, в которой воскрешал обстоятельства смерти и погребения его жены. В голосе капитана слышалось искреннее волнение, руки его дрожали. Окончив чтение, он спросил меня, достойны ли его стихи сокровища, которое он потерял.
— Да, — сказал я.
— Может быть, мне не хватает мастерства, — начал рассуждать капитан, — но чувства тут много, даже слишком много, от этого страдает совершенство формы…
— Не думаю… я нахожу ваши стихи совершенными.
— Да, впрочем… стихи моряка.
— Моряка-поэта.
Он пожал плечами, взглянул на исписанный листок бумаги и снова начал читать свое творение, на этот раз без дрожи в голосе, подчеркивая стилистические красоты, стремясь придать образам выразительность, а стихам — напевность. Он сказал мне, что считает эту элегию лучшим из всего, что им создано; я согласился с ним; он крепко пожал мою руку и предсказал мне великое будущее.