Издержки хорошего воспитания
Шрифт:
— И сколько же времени на это ушло? — спросил Аберкромби тихо.
— Где-то… лет десять.
— О…
— Десять лет… — повторил Хэммик, пристально вглядываясь в наползающую тьму. — Видите ли, это маленький город. Я сказал «десять лет», потому что лет десять назад до меня в последний раз дошли слухи о том, что я натворил. Но я уже был женат, у меня родился ребенок. Мне было не до Цинциннати.
— Разумеется, — согласился Аберкромби.
Оба помолчали, потом Хэммик добавил виновато:
— Это была длинная история, и я не уверен, что вам было интересно, но вы спросили…
— Это более чем интересно, — ответил Аберкромби учтиво, — чрезвычайно интересно, я даже не подозревал, что рассказ ваш может быть настолько
В эту минуту и сам Хэммик сообразил, каким любопытным и законченным получился его рассказ. Хоть и смутно, но он уже начал понимать: то, что ему казалось фрагментом, нелепым эпизодом, на самом деле оказалось значительным и завершенным. Сложилась интересная история — история о том, как рухнула его жизнь. Течение его мыслей прервал голос Аберкромби.
— Да уж, моя история совсем другая, — сказал Аберкромби. — Вы остались по воле случая, я уехал по его же воле. Но вы заслуживаете большего уважения, настоящего уважения, если оно еще существует в мире, — хотя бы за намерение уехать и преуспеть. Видите ли, в мои семнадцать я не был паинькой, я был… был я именно тем, что вы называете «Ни-то, Ни-сё». И я хотел прожить всю жизнь беззаботно, но однажды прочел объявление, где было сказано: «Скидка на билеты в Атланту: три доллара и сорок два цента». Тогда я выгреб мелочь из кармана и пересчитал ее.
Хэммик кивнул. Все еще погруженный в свой рассказ, он забыл о значительности и несравнимом величии Аберкромби. Но вдруг нечто заставило его обратиться в слух.
— У меня в кармане было всего три доллара и сорок один цент. Но, видите ли, я стоял в очереди среди других парней, желавших завербоваться в армию на три года, и вдруг, всего в трех шагах от меня, я увидел пенни. Я увидел его, потому что медяк был новенький и сиял на солнце, как золото.
Южная ночь нависла над улицей, и, пока синева тонула в пыли, очертания двух человек стали почти неразличимы, и, кто бы ни прошел мимо, он вряд ли сказал бы, что первый — один из немногих, а второй — пустое место. Все детали стерлись: великолепные золотые часы Аберкромби, его воротничок, из тех, что дюжинами выписывались из Лондона, его положение — все стерлось и слилось с мешковатым костюмом Хэммика, с его нелепыми горбатыми башмаками, кануло в подступающую глубину ночи, которая, подобно смерти, стирает все различия, все смыслы, всё и вся. И чуть позднее какой-то прохожий заметил только два рдеющих пятнышка размером с пенни — то взлетали и опадали огоньки двух сигар.
Джеллибин [42]
Перевод Л. Бриловой
I
Джо Пауэлл был джеллибин, или «желейный боб». Хотелось бы изобразить его привлекательным персонажем, но было бы бессовестно, с моей стороны, внушать вам неправильное о нем представление. Он был джеллибин самый что ни на есть отъявленный, на все девяносто девять и три четверти процента, [43] джеллибин из джеллибинов; бобы вроде него зреют постепенно в свой сезон (который длится весь год) на плантациях, каких много по южную сторону линии Мейсона — Диксона.
42
Джеллибин (или «желейный боб») — конфета в форме боба, с оболочкой из глазури и желейной начинкой. Кроме того, это слово может служить ласковым обращением («дорогуша»), прозвищем человека слабого и робкого, а также означать «щеголь», «хлыщ».
43
«…как состав прославленного мыла» (Ф. С. Фицджеральд. «Любовь в ночи». См. сборник «Новые мелодии печальных оркестров»).
Назовите
Джим был джеллибин. Я повторяю это слово, потому что оно приятно звучит, — с него бы начать волшебную сказку, в которой Джим был бы положительным героем. Иногда я представляю себе Джима с округлым, как сочный плод, лицом, в шапке, поросшей огородной зеленью. Но нет, это был парень высокого роста, худой и ссутулившийся оттого, что много времени проводил над бильярдным столом. На севере, где в людях разбираться не принято, его прозвали бы лодырем. В никуда не девшейся конфедерации «джеллибинами» именуют тех, кто всю жизнь только и делает, что склоняет в первом лице единственного числа выражение «бить баклуши»: я бью баклуши, я бил баклуши, я буду бить баклуши.
Родился Джим в белом доме среди зелени. Передний фасад украшали четыре обшарпанные колонны, задний — многочисленные решетки; на фоне сплошных перекрестий еще веселее смотрелась солнечная, пестревшая цветами лужайка. В свое время обитатели белого дома владели соседним участком, а также следующим и еще следующим, но время это миновало так давно, что даже отцу Джима помнилось смутно. Собственно, он не придавал этому обстоятельству никакого значения и, умирая от огнестрельной рапы, полученной в пьяной ссоре, и прощаясь с пятилетним, вконец перепуганным Джимом, не стал даже о нем упоминать. Белый дом превратился в пансион, который держала неразговорчивая дама из Мейкона; Джим называл ее «тетя Мейми» и любил, как собака палку.
В пятнадцать лет он посещал среднюю школу, имел черную пышную шевелюру и боялся девчонок. Терпеть не мог свой дом, где четыре женщины и один старик вели бесконечные, повторявшиеся из лета в лето разговоры о том, какие участки принадлежали раньше вотчине Пауэллов и какие в ближайшее время расцветут цветы. Бывало, родители какой-нибудь из девочек, не забывшие мать Джима и усмотревшие в темных глазах и волосах сына сходство с нею, приглашали его на вечеринку, но в такой обстановке он робел. Ему больше нравилось сидеть на отсоединенной автомобильной оси в гараже Тилли и играть в кости или без конца ковыряться в зубах длинной соломиной. Чтобы иметь карманные деньги, Джим брался за самую разную работу, и именно по этой причине его третья по счету вечеринка сделалась последней. Тогда крошка Марджори Хейт неосторожно, так что Джим это слышал, отрекомендовала его кому-то как мальчика, который разносит иногда бакалейные товары. И вот, забросив тустеп и польку, Джим наловчился выкидывать при игре в кости любые нужные очки и вдоволь наслушался смачных рассказов обо всех перестрелках, случившихся в окрестных местах за последние полвека.
Джиму исполнилось восемнадцать. Началась война, он записался матросом и в течение года полировал медь на Чарльстонском судоремонтном заводе. Затем, разнообразия ради, подался на север и еще один год полировал медь на Бруклинском судоремонтном заводе.
Когда война окончилась, Джим вернулся домой. Ему стукнуло двадцать один, штаны он носил слишком узкие и короткие, ботинки на пуговицах — с длинным узким носом. Расцветка исписанного загогулинами галстука представляла собой взрывчатую смесь пурпурного и розового. Выше смотрели глаза — бледно-голубые, как добротная старая материя, которую слишком долго держали на солнце.