Изгнание из ада
Шрифт:
Подобные истории существовали. О них говорили. Пытались объяснить, успокоить. Но одновременно они не существовали. О них не говорили открыто. Помалкивали. Туманные слова, жесты, интонации, настроения подтолкнули его к фантазиям, властным и упоительным в играх с Фернанду, испуганным во сне. Собственная фантазия превосходила его разумение. Если тот дом вовсе не родительский и мать не мать, то спросил ли он себя, что все это значит? Видел ли он жизнь других людей, катастрофу, которая случилась в прошлом или, что опять-таки вполне возможно, случится в будущем? Все это превосходило фантазию ребенка по имени Мануэл, провидца, и в конечном счете должно было, ускользая, оставить его внизу, на почве будничной жизни, хорошо знакомой и тем не менее довольно загадочной.
Он
В определенные вечера зажигали две свечи, которые горящими ставили в шкаф, — так надо. Спрятанный свет. Никто не мог его видеть, ни прохожий, заглянувший в окно, ни нежданный гость. Так полагалось. Почему-то. Он и сам, проснувшись, забывал, что со вчерашнего вечера в шкафу горели свечи. Может, успели уже погаснуть.
Печь топили так, что она раскалялась чуть не докрасна, дрова все подкладывали и подкладывали, потом резко убавляли доступ воздуха, чтобы жар держался как можно дольше. На следующий день не стряпали, но жар в печи сохранялся.
Домашние сидели все вместе, не шевелясь. Выглядело это торжественно, хотя для благоговейной торжественности в помещении было слишком жарко. Мальчуган взмок, еще когда бежал домой. А теперь продолжал обливаться потом. Вроде бы нормально. Однако что-то говорило ему: нет, не нормально. Он не мог себе представить, чтобы в других семьях обстояло так же. Хотя бы потому, что, не в пример ему самому, друзья его с заходом солнца не выказывали спешки, ничто не заставляло их сломя голову мчаться домой. Только он об этом не задумывался. Отец у него странный. Так ведь и другие отцы тоже странные. Может, нормальное вообще не существует! Или же нормально именно то, что ничего нормального не существует. К примеру, отец Педру. Вечно кидался чем ни попадя. Особенно охотно — связкой ключей, в сына. Но ни разу в меня не попал, с ухмылкой сказал ему Педру. Бедняга. Не потому, что отец у него чудной, а потому, что походил на мышь. Особенно когда ухмылялся. Он представлял себе, как Педру, словно мышь, шныряет по дому, а отец бросает в него связку ключей. Это нормально?
Всех воспитательниц в детском саду звали милая тетя.Но одна милая тетязлая, рассказывал дома Виктор. Мама ужасно смеялась. С тех пор как отец ушел, она просто обожала до слез смеяться над Викторовыми словечками. При нем повторяла другим его оригинальные замечания, и все смеялись. Тут он вправду проявил оригинальность: у него возникли подозрения. Может, у больших все действительно как-то не так? Он не шутил, а им смешно? Он чувствовал, шутки кончились, прежняя непринужденность исчезла. Если родители разговаривали друг с другом, то серьезно, а если он что-то говорил, серьезно, вовсе не в шутку, то мама смеялась. Виктор решил молчать.
— Бедный ребенок. Твои родители правда в разводе? — спросила милая тетя.
Виктор недоумевал. Папа переехал на другую квартиру, поближе к работе. Чтобы не ездить каждый день в такую даль, сказала мама, и он ей поверил. Развод? Бедный ребенок? Он промолчал.
— Теперь тебе надо хорошенько молиться!
Это был городской детский сад. Венской общины. «Красной Вены». Там сновали милые тетии заставляли детей молиться. До каких лет Виктору нужно дожить, чтобы при мысли об этом не испытывать страстного желания швырять бомбы? До сорока четырех? Нет, с такими порывами покончено, теперь все иначе. Хотя он и онемел на миг, услышав, что девочка, которая вместе с ним готова была швырять бомбы, ныне замужем за учителем религии.
Его так упорно заставляли молиться, что в конце концов он наотрез отказался ходить в этот детский сад. Остальные дети играли, а он должен был молиться. И после обеда, когда всем полагалось спать — заснуть вообще-то очень непросто, — он должен был лежать на спине, молитвенно сложив руки на груди. Засыпать словно на катафалке. Слова «катафалк» он тогда еще не знал, но воспоминания об этих случаях были так ярки, что, узнав это слово, он тотчас же подумал о них.
Мама не могла сидеть при нем дома, ей пришлось снова идти работать. Виктор цеплялся за нее, цеплялся за ножки столов, стульев, кроватей, за дверные ручки, за краны и цветочные горшки. Мне надо на работу. Возьми меня с собой. Нельзя. Так нельзя, и так нельзя, и так тоже нельзя. В конце концов дедушка с бабушкой, папины родители, согласились присмотреть за Виктором. Временно. Все равно ему скоро в школу.
Дед с бабушкой были старые и, по-видимому, уже не работали. Конечно же Виктор заблуждался. Скорее всего, он весьма долгое время сопровождал деда на работу, не замечая, что тот вовсе не праздно гранит мостовую. С другой стороны, дед в самом деле праздно гранил мостовую. Но в этом заключалась его работа.
Наперекор всему дед пережил гитлеровскую диктатуру и после ее краха решил наконец-то пожить. Вопрос «на что жить?», надо полагать, казался ему сущим пустяком, раньше-то он жил яко благ, яко наг, яко нет ничего — и уцелел. Он потребовал компенсации, не от властей, не от какого-либо ведомства, а прямиком от самой судьбы. Решил в конце концов заняться именно тем, что любил больше всего, — сидеть в кофейне.
Как на это жить? Судьба рассмотрела его ходатайство без бюрократических проволочек. Он устроился агентом в кофейную фирму, и задача его сводилась к тому, чтобы ходить из одной кофейни в другую и спрашивать, сколько килограммов кофе надобно доставить на следующей неделе и не пора ли пополнить запас бумажных салфеток и кусочков рафинада в обертках с логотипом кофейной фирмы. Ежедневно он наведывался в четыре-пять кофеен, в одной читал газеты, в другой наблюдал за игрой в карты, в третьей сам играл в бильярд. Повсюду он знал завсегдатаев и был единственным завсегдатаем всех кофеен сразу. Он спорил о политике и футболе и, хотя в театры не ходил, знал все театральные постановки в Вене — исключительно по разговорам в кафе. Перед уходом в другую кофейню он забирал заказы для своей фирмы. А когда около пяти вечера возвращался домой, прямо с порога, не снимая пальто, говорил жене:
— Утомительный выдался денек! Пойдем-ка, Долли, в кафе!
Виктору больше нравилось сопровождать деда, чем сидеть дома при бабушке. Она упорно разговаривала не с ним, а только о нем. Дед называл его Викки, бабушка — «ребенок». Если он что-нибудь у нее просил, то не слышал в ответ «У меня этого нет» или «К сожалению, Виктор, нам это не по карману». Она говорила: «Откуда у ребенка такие запросы?»
Виктор привык, что большие в восторге от того, что он есть, что он существует. Раньше, когда они приезжали в гости, так было и у дедушки с бабушкой. «Викки, золотце мое!» (дед). «Это не ребенок, это солнечный луч!» (бабушка). Но теперь, живя у них, мальчик чувствовал себя посторонним, помехой в несложной, однако всеобъемлющей системе ритуалов, которые повторялись изо дня в день, без изменений. Пока они были для него незнакомыми и загадочными, Виктор не смел задавать вопросы, а привыкнув, тем более не смел ничего ставить под вопрос. Завтрак: бабушка спрашивала деда, что ему приготовить.
— Долли, ну что ты спрашиваешь? Ты же знаешь!
И каждый раз бабушка с возмущенной миной на лице уходила на кухню, бросала на сковородку ветчину, заливала яйцом — ветчина и яйца в доме никогда не переводились — и в конце концов шваркала на стол перед дедом тарелку, со словами:
— Вот тебе твоя фаршированная рыба!
Один-единственный раз Виктор спросил, нельзя ли и ему фаршированной рыбы. «Где ребенок этому научился?» Больше Виктор никогда не спрашивал. Он получил хлеб с маслом и две четвертушки очищенного яблока, без сердцевины. Почему яичница с ветчиной называлась фаршированной рыбой, мальчик тоже не спрашивал. Все здесь было ненормально, но именно это и считалось нормальным. Ветчина вдруг опять называлась ветчиной — когда дедушка ее не ел.