Изгнание из ада
Шрифт:
Этот крик ознаменовал рождение Самуила Манассии сына Израиля.
Бескровное лицо осунулось, вся голова как бы съежилась, усохла, отчего нос и уши казались непомерно большими. Потрескавшиеся губы на молочно-белом лице выглядели темно-красными, почти лиловыми валиками. Мелкие жесткие кудри венчика волос — черные-черные. Закрытые глаза мнились не мертвыми, не спящими, а безмолвно страдающими. Карикатурное, если и присутствовало, было побеждено трагизмом. В открытом оконце гроба, в дубовой раме, дядя Эрих впервые предстал не как пародия, не как преувеличенная издевка, а чуть ли не одухотворенным.
Пылкий дядя Эрих — теперь он остыл, куда как безвременно. Обстоятельства его кончины выяснить не удалось. В свидетельстве о смерти как причину указали «дорожную аварию со смертельным исходом», полицейское расследование очень скоро прекратили. Вскрытие не понадобилось.
Роковые события начались с того, что после смены в «Диком Западе» дядя Эрих не пошел, как обычно, в бар «Пирошка» выпить кофе по-ирландски, чтобы затем отправиться домой спать. Двумя часами раньше в баре была облава. У старухи Пирошки после смерти матери в прошлом году сохранилась табличка «Временно закрыто по случаю траура», и, повесив ее на дверь, она проследовала с полицейскими в участок. Табличка эта могла бы заставить Эриха задуматься. Но увы. Он желал смерти уже столь многим, что относился к ней весьма легко: смерть — это либо каюк, либо кончина. Каюк — штука желательная: вот директор Грюн пускай сдохнет, и вообще евреи, или Ивица, коридорный из гостиницы, который крал, как сорока, все подряд, даже мыло, а притом не мылся, или всякие там цыгане, или негр, намедни приходивший в гостиницу, негр посреди Вены, в обнимку с «нашей», дома-то, в буше, поди, и рубахи не имеет, а тут ему, видите ли, простыня недостаточно свежая. Жаловаться вздумал, черномазый! Чтоб он сдох! Поговорка такая! От этого еще никто не умирал! А вот кончина — это неизбежное. Когда-нибудь, в преклонных годах. Никто не вечен. Однажды приходит конец, и тогда говорят про траур. По сути, избавление от трубок, кювет, аппаратов, капельниц и поильников. Стало быть, тоже штука желательная. Смерть, кончина. Так говорят, потому что никому неохота говорить — избавление! Вовсе не обязательно, что Эрих тогда думал об этом, но он часто так говорил. Непременно с издевательским смешком под конец и с замечанием, оброненным тоном человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы: «Это ведь чистая правда!»
Он прошагал чуть дальше по Гюртелю и зашел в эспрессо «Глория».
У Пирошки, когда он с еврейским акцентом комментировал карточную партию, все смеялись, однако в «Глории», где его не знали, он очень скоро стал действовать картежникам на нервы. Враждебность нарастала, но Эрих все еще воспринимал ее как часть игры, хотя его незатейливые реплики никого здесь не веселили. А когда в «Глорию» заявился еще один завсегдатай «Пирошки», увидел Эриха и громко поздоровался, назвав его директором Грюном, присутствующим стало совершенно ясно: этот болельщик — еврей.
Данный факт, надо сказать, постарались замять или, во всяком случае, оставить без внимания, но Эрих стал жертвой вспышки антисемитизма в Австрии, впервые после восстановления республики. Хотя тумаки, тычки и затрещины, какими господа Шандль, Веверка и Досталь награждали мнимого Грюна, были в таких кругах и в таких местах самым обычным делом, при этом они не скупились на возгласы вроде «жидовская морда», «грязный жиденок» и «жид пархатый». Конечно, ни разбитая до крови губа, ни сломанное ребро не стали причиной смерти, здесь только «слегка попахивало убийством». Возвращение Эриха к беспомощному литературному немецкому — «Господа, прошу вас!» — ничего не дало, равно как и последующее безмолвное отступление и примирительные жесты, которые еще усилили антисемитские предрассудки: евреи всегда бурно жестикулируют.
Затем все произошло очень быстро: Эрих бросился наутек, выскочил из бара, выбежал, оглядываясь на своих преследователей, прямо на мостовую, где его сбила машина и отшвырнула на знак остановки. Он умер, окочурился от внутренних повреждений, в карете «скорой помощи», еще до того, как был подключен к аппаратам и трубкам.
«Он всегда называл себя неудачником. Дохвастался!» (Викторов отец.)
Смерть сына потрясла бабулю Кукленыш, она окаменела от горя и с благодарностью приняла помощь дочери, которая сказала, что возьмет на себя все хлопоты, связанные с организацией похорон. Мария взялась за дело с таким рвением, какое могут выказать только люди, способные на чрезвычайно глубокие чувства. Ненависть Марии к брату не ведала предела. И она продумала все. Без устали вникала в самые мелкие детали. Две ночи глаз не смыкала, подготавливая текст извещения о смерти, надписывая конверты, формулируя и печатая на машинке биографические данные, о которых просил священник для своей надгробной речи, а также выясняя через телефонную справочную номера телефонов и адреса тех Эриховых знакомых, кого знала понаслышке и хотела пригласить на похороны. Мария так устала, что ей хотелось плакать и стонать, но и это она воспринимала как благодетельный триумф:
Бабуля сидела в гостиной дочери, не в силах ничего делать, часами сидела, глядя в пространство перед собой. Лишь временами повторяла: «Мне нужен черный костюм!» Ни разу, ни единого разу она не сказала: «Мария! Ты вся горишь, у тебя жар! Ляг в постель. Побереги себя!»
Мария, по ее ощущению, была для своей матери последним достоянием. Мужа у нее отняли, а теперь вот и сына тоже — осталась одна только Мария. Стало быть, вполне естественно, что она теперь заботится обо всем. Мария именно так и делала. Уму непостижимо.
Освобождая Эрихову квартиру, она нашла в бельевом шкафу сберегательные книжки и наличные на такую сумму, что ее опухшие от лихорадки глаза невольно заблестели и широко раскрылись: она нашла всю черную кассу, денежную стоимость простынь, которые не меняли в «Диком Западе» все эти годы, более чем достаточно, чтобы устроить похороны, не считая каждый шиллинг. На эти деньги можно бы и родительский дом выкупить, который Эрих промотал, или хотя бы найти в родных местах примерно такой же.
Не стоило Марии делать то, что она сделала. А раз уж дело сделано, не мешало бы задним числом понять, что она натворила, но она не поняла. Эрихов жар перекинулся на нее, сжигал ее душу и жизнь.
Бабуля, как каменная, как монумент скорби, стояла у гроба сына в ритуальном зале № 2 Центрального кладбища, меж тем как работники похоронной службы венской общины, мужчины в темно-серой униформе, в накидках с фиолетовой оторочкой и с профессионально скорбными лицами, вносили венки. Казалось, вот сейчас они сложат венки один за другим к ногам этого монумента, а не перед гробом. Бабуля стояла такая оцепенелая и слепая, принимала возложение венков, и участники похорон, мало-помалу собиравшиеся в зале, рассаживались на скамьях, склонив голову и не делая поползновений тотчас выразить соболезнования этой статуе матери. И, как и бабуля, они пока не замечали, что ленты венков украшали главным образом еврейские письмена, а если шрифт был «нормальный», то совершенно непонятные, чужие слова вроде… Виктор прищурился, попробовал прочесть… вроде «Мгубо айайаибге кте»; что бы это могло означать? А ничего. Это было глумление. Одна из лихорадочных фантазий Марии.
Затем внесли еще один венок, огромный, в красных тонах, составленный главным образом из шиповника, с крупными плодами, которые горели среди цветов будто красные лампочки, а на лентах надпись: «Мы давали тебе, теперь пусть даст Бог!» — «Девушки гостиницы „Вена-Запад“».
Не стоило Марии этого делать. Она расправилась с братом. Она ненавидела его, но, пока он был жив, никогда не устраивала ему сцен. Теперешняя сцена запоздала и потому была так гротескна, фальшива и бессмысленна. Впрочем, сидя с опущенной головой, собравшиеся покуда ничего не замечали. Оцепенелые слепцы зашевелились, только когда вошел священник.
Этот капеллан, нигериец Иосиф Нгабе, был духовным пастырем чернокожих венских христиан. Мария разыскала его через Венское архиепископство, отдел по работе с общественностью. При встрече она поведала ему трогательную историю о своем брате, который якобы много лет жил и работал в Нигерии. Когда на востоке страны, в Биафре, разразился страшный голод, ее брат Эрих немедля отправился туда, чтобы оказать любую посильную помощь. И на смерном одре пожелал, чтобы в последний путь его проводил священник-нигериец.