Изгнание
Шрифт:
Гейльбрун лежал на софе в своей излюбленной позе, скрестив руки под головой; он не выспался, но сегодня это не так заметно, как обычно. Его явно задело, что Траутвейн так обрушился на него. Пока он ограничился только тем, что возразил с мягкой иронией:
– Ну, конечно, ведь мы на опыте убедились, каких блестящих результатов можно добиться благородством. Те господа отвечают на благородство отменно благородным поведением, не так ли?
– Он приподнялся и стал излагать Траутвейну мотивы, которые заставили его выступить с этой статьей. Визенер, - сказал он, - из них самый вредный. Остальные - безмозглые идиоты, они рычат по подсказке своего министерства рекламы. А Визенер прекрасно знает, что делает. Такой умный враг, как он, опаснее
Логичность рассуждений Гейльбруна заставила Траутвейна, взволнованно бегавшего по кабинету, остановиться. Против доводов Гейльбруна, конечно, ничего не скажешь. Но защита правого дела, наверно, не единственная причина его свирепых нападок на Визенера: еще в Берлине между ними существовало острое соперничество. Оно-то, как полагал Траутвейн, и придало статье Гейльбруна такой злобный и личный характер; потому-то Траутвейн, человек глубоко порядочный, но резкий, так обрушился на Гейльбруна.
– Не можем же мы, - горячился он, - нападать на Визенера за то, что он не держится "принципов", против которых мы сами ведем борьбу и над которыми сами смеемся. Пускай себе "оскверняет чистоту расы" сколько его душе угодно. Негодяем делает его не это, а сознательная лживость его политической позиции и методов. Вините его за то, за что его следует винить, и в какой угодно резкой форме, но разнюхивать альковные тайны нам не к лицу.
Тут уж Гейльбруна взорвало не на шутку. Покряхтывая, он опустил ноги на пол. Встал. Высокий, элегантный, но уже не такой осанистый, как прежде, он стоял перед Траутвейном и зло смотрел на него воспаленными глазами.
– "Парижские новости" существуют не для того, чтобы задаваться академическими вопросами: какие средства в политической борьбе разрешены и какие под запретом. От своих статей я жду практических результатов, жду определенного эффекта, для того я их и пишу. Конечно, не так уж важно, поколеблено положение Визенера или не поколеблено, но кое-что это все же значит. Я никак не пойму, почему именно с Визенером нам полагается деликатничать. Во имя чего я должен соблюдать благородные правила игры, если он только и делает, что бьет ниже пояса? Я надеюсь, дорогой мой, вам небезызвестно, что мы боремся с нацистами не на жизнь, а на смерть. Тут белые перчатки не всегда уместны.
Его раздражение росло с каждым словом, и он, в свою очередь, перешел в ожесточенное наступление.
– "Не будь слишком мудр и слишком справедлив, дабы не погибнуть", процитировал Гейльбрун.
– Не мешало бы вам, дорогой Траутвейн, хорошенько усвоить это изречение. Даже когда дело касается газетного подвала. Решающим мерилом при оценке любой нашей работы должно быть одно: содействует она успеху нашего дела или не содействует.
– Ну и что же?
– удивленно спросил Траутвейн; он совершенно не понимал, куда клонит Гейльбрун.
– Я имею, разумеется, в виду, - пояснил Гейльбрун, - новеллу Гарри Майзеля об эмигрантах, которую вы протащили в газету за спиной у своих коллег. Таких шуток мы себе позволить не можем.
– Он энергично мотнул подстриженной ежиком, квадратной седой головой в сторону Траутвейна и расправил опущенные плечи.
– Кто-кто, а уж я не стану на пути молодого таланта, - еще величественнее, чем всегда, сказал он.
– Ведь я вас защищал перед Гингольдом, когда вы принесли стихи этого вашего Чернига. Но то, что вы сделали теперь, совершенно непозволительно. Если вещь настоящая, я готов принять на себя гнев читателей. Но вызывать возмущение печатанием short story [рассказ, новелла (англ.)] вашего Гарри Майзеля - нет, увольте. Для этого наше положение слишком серьезно. Читатели негодуют. На нас обрушилась Ниагара писем возмущенных читателей. И, что самое скверное, читатели наши правы. Нельзя печатать вещей, где эмигранты выводятся в такой сомнительной роли, как в произведении вашего протеже. Разве и без того эмигрантов не поносят со всех сторон? Прикажете еще и нам самим марать свое гнездо? То, что вы сделали, драгоценнейший Траутвейн, - прямой ущерб нашей газете. Я понимаю читателей. Я на стороне Гингольда. Я против вас.
– Весьма сожалею, - запальчиво взвизгнул Траутвейн, - по это не значит, что вы меня убедили. Для чего нам газета, если мы не смеем говорить правду? И если мы не смеем говорить правду о себе, то откуда у нас возьмется мужество говорить ее о других, о наших противниках? Как раз это, и только это - то, что мы говорим правду, а все остальные лгут, - и дает нам право нападать на других. "Читатели негодуют", - издевался он, этакие ослы, этакие дубины, стыдно писать для таких читателей. Неужели эти идиоты воображают, что эмиграция сплошь состоит из героев и ангелов? Им бы порадоваться, что среди них есть такой поэт, как Гарри Майзель.
– В том-то и дело, что они не радуются, - назидательно заметил Гейльбрун; он уже снова был кроток и деловит. Что поделаешь, стремительный и горячий Траутвейн нравился ему. Нет, в самом деле, невозможно быть заодно с Гингольдом против Траутвейна. И Гейльбрун снова перешел на отеческий тон умудренного жизненным опытом человека: - Однако раз уж мы пишем для такого читателя и раз мы, к сожалению, от него зависим, втолковывал он своему коллеге, - мы не можем помещать вещи, вроде новеллы вашего Майзеля. Вполне допускаю, что она неплоха, с досады я не обратил внимания на ее достоинства. Но впредь будьте поосторожнее с таким опасным материалом, даже если он высокого качества.
– Я не считал эту новеллу опасной, - наивно, чуть ли не виновато сказал Траутвейн.
– Ужасно трудно привыкнуть к мысли, что и среди нас так много дураков.
– Надо, однако, привыкать.
– Гейльбрун пожал плечами.
– У них там дураков девяносто девять процентов, а у нас - девяносто пять.
– Он сгорбился, стал прежним, всегда усталым Гейльбруном.
– Откровенно говоря, все складывается не так, как нужно бы, - грустно сказал он.
– Наш Гингольд, сами знаете, немного прижимист. Может быть, лучше было бы, когда я создавал "Парижские новости", остановить свой выбор на другом финансисте. Но на любое дело вы раздобудете средства легче, чем на литературу побежденных. Ведь Гингольд дал деньги на "Парижские новости" не ради моих прекрасных глаз. И не во имя правды, а чистогана ради. Он человек осторожный, и стоит двум-трем читателям выразить недовольство, как у него уже поджилки трясутся.
Тяжелым, негнущимся шагом Гейльбрун подошел к софе, медленно на нее опустился; было заметно, что ему за шестьдесят.
– Мне нелегко, дорогой Траутвейн, - сказал он.
– Будь я волен поступать по своему усмотрению, я был бы сговорчивее. И вы бы печатали своего Чернига или Майзеля сколько влезет и денег платили бы им сколько влезет. Но, к сожалению, дело не только во мне. Приходится быть расчетливым. Стоит отпасть двум десяткам подписчиков, как Гингольд начинает плакать и стенать, а чуть дела наши поправляются, он немедленно снимает все сливки себе, вместо того чтобы вложить средства на улучшение газеты. Мы чертовски бедны, волей-неволей экономишь. Каждая лишняя строчка, пусть даже и очень хорошая, вытесняет другую, нужную. Я бы с удовольствием помог вашим протеже, но, к сожалению, не могу превращать "Парижские новости" в благотворительное общество.
– Он лег, закрыл глаза, вздохнул.
– Меня обвиняют в легкомыслии, - сказал он.
– Меня попрекают тем, что время от времени я провожу ночь в каком-нибудь фешенебельном клубе и поигрываю в карты. У меня чертовски много работы. Неужели я не имею права изредка развлечься, освежиться? Возможно, что наша работа здесь не очень-то нужна, но, несомненно, это - самое нужное из всего, что эмигранты могут делать сегодня. Так неужто нашему брату надо вести монашеский образ жизни в ущерб своей работоспособности - и только ради того, чтобы время от времени уделить сто франков какому-нибудь нищему?