Изгнание
Шрифт:
— Что скажете, Иван Павлович? — спросил Деникин, наморщив лоб.
— Весьма представительное собрание. Наподобие Думы, — ответил начальник штаба с допустимой иронией. — Но я надеюсь, что уже не меня...
— Да, да, — поспешно перебил Деникин, подняв рыжеватые брови и скрывая неловкость. — Штаб Ставки будет представлять генерал Махонин.
— И отлично, Антон Иванович! Признаться, я чрезвычайно устал в последние дни и очень признателен вам за предоставленную мне полную свободу действий, за право распоряжаться собой по собственному желанию.
— Взять ружье и в строй? Нет, нет, Иван Павлович! Я верю: ваш трезвый ум и способности военачальника еще нужны станут России.
«Когда? Какой России? — осердясь, подумал Романовский. — Опять «пресимпатичного
«Многоуважаемый Абрам Михайлович! Три года российской службы я вел борьбу, отдавая ей все свои силы и неся власть, как тяжелый крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и в ее историческое призвание мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана. И я не в силах более вести ее. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование. Уважающий вас...» Подпись. — Деникин положил бумагу, снял пенсне и поднял глаза. Сказал: — Какие у вас соображения? Одобряете ли текст моей телеграммы генералу Драгомирову?
— Вполне! Каждое слово.
— Я так и думал. Вот что значит долгая совместная работа рука об руку. Не так ли?.. Поэтому я и приказал отослать телеграмму.
«Все, — цепенея от злости, подумал Романовский. — Я для него больше не существую, post faktum он ставит меня в известность, и тут не просто деникинская всевечная фарисейская мягкотелость, но и дальновидный прицел: ни при каких условиях не потерять соратника, задержать его при себе на всякий случай. Но я не Петрушка, милостивый государь, мною нельзя тешиться, а натешившись вдосталь, кинуть в угол. Я не позволю этого, никому не позволю».
— Я одобряю документ, ваше превосходительство, целиком, — сделав над собой усилие, сказал Романовский обычным, чуть вызывающим, чуть насмешливым тоном, который в немалой степени и способствовал его славе мудрого интригана. — Тут уж ничего ни прибавить, ни убавить. Да и поздно, как вы сами понимаете. Завтра поутру мне, по-видимому, предстоит встреча и работа с генералом Махониным. Разрешите оставить вас?
— Вы будете у себя, Иван Павлович?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну, разумеется, разумеется. Идите, пожалуйста.
Романовский пристукнул каблуками и вышел, надменно подняв красиво-неприятное умное лицо: он умел отлично демонстрировать свои даже самые малые победы и скрывать любые, даже самые трагические свои поражения...
Оставшись один, Деникин с чувством некоторого облегчения походил по кабинету и послушал море. Затем, присев к массивному столу, принялся сортировать бумаги, отбирая и откладывая наиважнейшие на утро, как всегда делал это перед сном. И тут припомнил, что и не ужинал: отвлек его фон Перлоф, потом затянувшаяся беседа с Иваном Павловичем. А до этого тревожные мысли и среди них одна — она точно больной зуб рвала голову. Привалившись к спинке кресла и вытянув ноги, принял излюбленную свою позу для полного отдыха. Потом вдруг вскочил, морща лоб, и снова зашагал от окна к печке и обратно, меряя комнату по диагонали. Какие-то сумбурные мысли вились, сталкивались и уходили, какие-то лица, эпизоды, фразы каких-то людей роились, не складываясь в единую картину, мешая друг другу и взаимно уничтожаясь. И вдруг, как озарение, возникло воспоминание — четкое, точно на фотографии.
… Это было в счастливое время побед, триумфального марша, парадов и молебнов в отвоеванных у большевиков городах, время московской директивы. Он отдал приказ о переходе в общее наступление от Волги до румынской границы.
... Торжественный парад по случаю побед приказано было устроить в Харькове. Деникин шел вдоль нескончаемого фронта войск. Солдаты, прибранные и накормленные к церемонии, казались ему суворовскими чудо-богатырями, офицеры глядели с обожанием на командующего. И он сам себе казался молодым и сильным, ноги несли его вперед легко, словно они и не касались булыжной мостовой, а вся свита — целая толпа приближенных генералов и офицеров, представители союзнических военных миссий, дипломаты и министры, депутация города, — почтительно приотстав, держалась позади, будто сознательно отдавала ему все почести и всю славу вождя и победителя, любимца армии, спасителя трона и империи. Деникин в тот момент видел себя со стороны — боевой генерал в распахнутой, развевающейся шинели, он летел навстречу своим героям воинам. День был солнечный, ясный, теплый. Дружно перекатывалось громовое «ура». Бухал сводный оркестр. И все звуки словно низвергались с неба, торжественные, как хорал.
И тут случилось нечто такое мелкое и незначительное, на что Деникин сначала и внимания не обратил, а заметил позднее, лишь случайно. Впереди, метрах в тридцати по его пути, немыслимо изогнувшись калачом, сидела громадная рыжая собака и выкусывала блох. Бродячая короткошерстая сука, казавшаяся голой, отвратительная, тощая, безучастная ко всему тому, что происходило вокруг, занималась собой и не думала вставать, не побоялась. Никто из стоявших поблизости в строю не посмел, конечно, шевельнуться, кинуть в нее чем попало или просто спугнуть ее. И сам Деникин надвигался на нее, не смея остановиться или хотя бы укоротить шаг. В последний момент собака нехотя поднялась, посмотрела на командующего внимательными умными глазами и проворно юркнула куда-то — исчезла, как наваждение.
И тут Деникин остановился. И точно пелена у него с глаз упала — увидел он все таким, каким оно было в действительности: весь мир, город, грязную, плохо вымощенную площадь, унылые серые цепи уставших и безразличных мужиков и себя — сутулого, низкорослого, никогда не обращавшего внимания на свою внешность, совсем не эффектного и не подходящего к роли вождя и героя усталого генерала в распахнутой не по уставу старой шинели.
Это состояние, длившееся миг, исчезло бесследно.
Свита приблизилась. Все так же светило солнце, кричали «ура» солдатские шеренги. И Деникин шел вперед. И никто даже не заметил его остановки и его замешательства, но он уже остро схватывал все то, что шло вразрез с его прежним, радостно-приподнятым настроением: и незначительные группки людей из простого народа, которые молча, хмуро и незаинтересованно глядели на происходящее; и хорошо одетую публику по сю сторону войск, которая взирала на парад как на действо, а на него, генерала Деникина, главнокомандующего всеми войсками Юга России, как на главного лицедея, способного изрыгнуть огонь или тут же провалиться под землю. И, осердясь и приказав себе забыть увиденное, стал Деникин подмечать на дальнейшем пути своем и совсем уже досадные мелочи, которые одна к одной, точно специально складываясь, дополняли ту же мрачную открывшуюся ему картину.
И теперь, много времени спустя, очутившись после побед, обернувшихся поражением, в богом забытой Феодосии, в провинциальной гостинице. Деникин, размышляя о прошлом, живо представил себе картину того харьковского парада. Парада, начавшегося светло и празднично, а окончившегося буднично. Окрашенного к тому же томительным воспоминанием о безучастной рыжей суке, чесавшейся на виду у тысяч людей. Впервые он отчетливо подумал о том, что именно тогда, с того парада, и обозначился явный перелом в его настроении на скорую победу и взятие Москвы, который привел его к усиливающемуся безразличию, окончившемуся теперь в Феодосии добровольной отставкой — уходом с поста первого человека в белой России. Да, да, это началось именно тогда! Тогда — в Харькове!..