Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка
Шрифт:
Хотя начинает Пессоа раньше декадентов. «Блуждающие огни преходящей славы, порождаемые нашей развращенностью, по крайней мере освещают тьму нашего существования. Лишь несчастье возвышает» – Монтень, Шатобриан или любимые им католики? «Вся жизнь человеческой души – это движение в полумраке. Мы живем в сумерках сознания, никогда не будучи уверенными, что знаем, кто мы или кем мы себя воображаем» – Паскаль?
«Горе тебе, если, рожденный свободным, самодостаточным, ты обрекаешься нуждой жить вместе с людьми». Как не спутать с Ницше?
Вот и Гюисманс: «Не имея возможности иметь веру, отвлеченную
И даже не нужно воображения, чтобы представить, что читаешь эти строки раньше, чем что-то подобное напишет Юнгер: «Вспоминаются мне в далеком свете маяка все рыдания, доказывающие, что воображение – это женщина: самоубийство, бегство, отречение, великие проявления аристократизма индивидуальности, плащ и шпага существований не на подмостках сцены».
На сцене в изощренной игре масок, псевдонимов и гетеронимов Пессоа не фланер ли Беньямина прогуливается по улицам Лиссабона? «Не существует никакой разницы между мною и улицами, близкими к Таможенной, за исключением одного: они являются улицами, а я – живой душой, но возможно, и это ничего не значит перед тем, что есть сущность всех вещей».
Или это прогуливается джазовый Виан, отсюда и синкопированный, вечно импровизационный ритм этой прозы? «У меня слипаются веки на ногах, которые еле волочатся по земле. Я хотел уснуть, потому что иду. Мой рот закрыт, будто губы склеились. Моя прогулка терпит крушение».
Под знаменем Чорана продолжается эта прогулка: «Если бы я только мог противопоставить громадной всепоглощающей бездне славу моего разочарования и поднять безверие как знамя поражения!»
Со средневековым изяществом и благородным шутовством Владимира Казакова: «Это так искренне… Зачем говорить об этом? Вы меня уязвили. Зачем лишать нашу беседу ее нереальности? …Ведь это почти возможная беседа за чайным столом между прекрасной женщиной и выдумщиком ощущений».
Или совсем современного Михаила Бараша: «Этот рассвет – первый рассвет мира. Никогда этот цвет розы, желтеющей до горячего белого цвета, не запечатлевался так на фасадах домов, что смотрят застекленными очами, в лицо тишины, приходящей с растущим светом. Никогда не было этого часа, ни этого света, ни этого моего существа».
«Хранить в тени то благородство личности, проявляющееся в способности ничего не требовать от жизни. Существовать во вращающихся мирах, словно цветочная пыльца, что поднимается вверх в вечернем воздухе от дуновения ветра, и оцепенение ночи позволяет ей, чуть заметной, опуститься там, где придется. Быть этим, спокойно обладая знанием, ни радостным, ни грустным, постигаемым на солнце его сияния и при свете звезд его отстранения».
Так много цитат объясняется не только оторопью рецензента перед этим литературным колоссом, но и – желанием, закрыв книгу, не только перечитать ее, но и переписать. Уже в марте есть книга года.
20 кг человеческих глаз: 2 войны
Радостная и одновременная печальная закономерность – действительные
Не знаю, кто так писал о войне: тогда – военные и послевоенные высокие дневники Юнгера, после – разве что эстетский садизм «Благоволительниц» Джонатана Литтелла играет на пару лиг ниже.
Нет, ожидаемый в данном контексте гуманистический пафос у Малапарте (кстати, антоним Бонапарте означает «злая доля») есть, а осуждение немцев – даже зашкаливающее острое. Немцы – движимы страхом перед ущербными, они лелеют свою боль, не умеют быть свободными, а их судьба – превратиться в kaputt, то есть в жертву (немецкое слово происходит от древнееврейского). И герой – да полностью автобиографический, то есть – автор кинется, наплевав на собственную жизнь, если не спасти сбитых русских летчиц, то (они все уже мертвы) не дать немецкой швали надругаться над их мертвыми прекрасными телами.
И прекрасное здесь помянуто не зря. Ибо – маска ли, суть – эстетизм итальянского офицера зашкаливает – возможно, чтобы отстранить другое. Он – такой фланер войны, и «Капут» – прежде всего наблюдения по ходу. «Я направился в Копоу пешком. Возле университета меня остановил поэта Эминеску, приглашая взглянуть на свой памятник. В прохладной тени деревьев птичье сообщество располагалось на ветках. А один птенец сидел на плече поэта. Я вспомнил, что у меня в кармане рекомендательное письмо к сенатору Садовяну, человеку высокой культуры, счастливому любимцу муз. Вот он-то наверняка предложит мне стакан холодного пива и, конечно же, прочтет стихи Эминеску».
Если он останавливается на постой даже в простреливаемом брошенном городе, то непременны хорошее вино, патефон и книги. И, разумеется, его знает единственный продавец в городе, у которого можно обзавестись достойным чаем.
Он много общается с высшей знатью, дипломатами и просто в светском обществе. Шокирует их автоцитатой из своей книги о том, что Гитлер на самом деле – женщина (а вместо Христа распяли кота – но это так, уйльдовский mot). Это, разумеется, игра, ибо лучше он расскажет людям в салоне о той настоящей войне, которую не видели они и видел он: об убитом нацистами советском партизане 10 лет от роду или 20 килограммах человеческих глаз, что он принял сначала за очищенные устрицы. Или просветит гестаповцев, что весьма скоро советские солдаты займутся с ними весьма грубым сексом.
Он будет дискутировать с Мальро и Пиранделло, когда разойдется с ними во взлядах на политику.
Бросит фразу, что Гиммлер похож на Стравинского.
Развлечет и читателя почти гоголевской детализированной историей о ловли форели (зачеркнуто) лосося, огромного и строптивого финского лосося, который показывал характер и играл с высоким нацистским чином – тот не мог вытащить его три часа, приказал пристрелить, чтобы не опозориться поражением.
Он опишет трупы в духе death porn.