Излучения (февраль 1941 — апрель 1945)
Шрифт:
И все же я, пока мы вот так шли, ощущал в себе приливы все более возраставшего страха, пока наконец с усилием, как в некоем мутном сне, не понял того положения, в котором оказался. Группа людей, сопровождавшая меня в подземных переходах, была общиной смертников, созданной из тех, кто чувствовал потребность в последнем очищении и собирался сбросить с себя тело, как старое платье. С тех пор как мир погрузился в хаос, таких общин появилось множество, и их структура зависела оттого способа смерти, какой избрали себе их члены. Что касалось нас, то нам была уготована фосфорная баня. Оттого наша группа и была такой маленькой.
Как я жаждал этого великого очищения! Мои теологические штудии никак не меньше, чем мои метафизические познания, мои стоические
«Как хорошо, — думал я, — что ты, по крайней мере, ничего не взял с собой и можешь вот так сложить руки». Я тут же ухватился за молитву, подобно кому-то, кто над страшной бездной хватается за единственную ветку. Я проникновенно, неистово читал Отче Наш и начинал снова, как только заканчивал. В этом не было ни утешения, ни спасения, вообще никакой мысли, только дикий последний инстинкт, первобытное знание; так утопающий хватает ртом воздух, а жаждущий — воду, так дитя кличет мать. Лишь изредка, когда волной накатывало облегчение, я думал: «О ты, велелепная молитва, неизмеримое богатство, никакое земное открытие не уподобится тебе».
Наконец наш путь по этому лабиринту закончился; нас провели в помещение с верхним светом, устроенное как музыкальный салон. Священник исчез в небольшой ризнице и вернулся в стихаре из белого шелка и в расшитой разноцветными камнями епитрахили. Между тем мы поднялись на какой-то помост или балюстраду — сверху я видел, что ею служила крышка большого рояля. Священник сел за рояль и ударил по клавишам. Мы запели под его аккомпанемент, и вместе с наполнившими меня звуками на меня нахлынуло необычайное чувство счастья — новое мужество, сильнее всякого, какое может дать духовное или телесное восхождение. Радость росла и сделалась такой сильной, что я проснулся; удивительно, но это был один из тех снов, из которых просыпаться не хочется.
Париж, 29 августа 1943
В воскресенье пополудни полистал немного свою сказочную книгу — я имею в виду Музей человека. Там снова увидел мисс Бартман, готтентотскую Венеру, возле которой всегда толпятся отчасти насмешливые, отчасти шокированные посетители. Она умерла в возрасте тридцати восьми лет году в 1816-м в Париже, но была превращена не в чучело, а отлита со всеми деталями своих интимных прелестей, не соответствующих никакой норме, и выставлена в гипсовой копии, точно повторяющей живой оригинал. Рядом помещен ее скелет.
Мысль, когда я рассматривал зрителей, стоящих перед ней: сколько еще на свете особей, незримых и в высшей степени опасных, для коих вы — всего лишь музейный и выставочный экспонат?
Затем на военно-морской выставке, на несколько недель открытой в нижних помещениях музея. Наряду с разнообразными моделями судов, оружием, навигационными приборами, песочными часами и документами там были собраны и картины, например виды разных гаваней и набережных, принадлежащих кисти Жозефа Верне. {166} Одна из картин, панорама Бандольского залива, оживлялась на переднем плане изображением ловли тунца. Рыбацкие лодки, где охота идет полным ходом, окружены роскошными галерами, с которых элегантная публика любуется кровавой бойней. Между белыми кружевами волн и грубо сплетенными сетями кучка полуголых парней расправляется со странно неподвижными рыбами размером с человека. Они тянут их на себя крючьями, зацепленными за жабры, или же обхватывают руками, вспарывая горло длинными лезвиями, — дети-убийцы со своими игрушками. Горожане в восторге от кровавой оргии; женщины заслоняют глаза или уже в полуобморочном состоянии протягивают руки,
Изображенное в 1828 году Гюденом {167} кораблекрушение впервые прояснило мне подобное событие и, сверх того, напряженность, динамику катастрофы, где спрессовано невероятное богатство образов. Уже беглый осмотр картины вызывает в зрителе чувство слабости, головокружения. Он видит большой корабль среди грозно разбушевавшегося, обложенного мрачными тучами и дождевой завесой моря. Положение корабля таково, что он почти вертикально стоит на форштевне и, как полено или топор, прорывая страшную пучину, засасывается в глубь. Из воды выныривает только широкая корма, где можно разобрать слово «Кент», и часть бортовой стены, из окон и иллюминаторов которой выпрастывают дым и пламя, вздымаясь над водоворотом. На этом широком, наполовину окутанном красным огнем, желтым чадом и белой пеной обломке сбилась в кучку большая группа людей; от их темной грозди кое-кто отделяется, бросаясь в пучину или карабкаясь по канатам. На одном из талей, прямо над кипящей бездной, парит женщина с ребенком, — ее пытаются спустить в лодку. Кажется чудом, что при такой ужасной суматохе кого-то пытаются еще спасти; но вот посреди скопления людей, на самом верху, виднеется фигура человека в высокой шляпе и с властно указующей рукой; по-видимому, он отдает приказания. Останки корабля окружены переполненными лодками, которые борются с волнами, на одной из них веслом отталкивают пловца, приблизившегося к борту. Раздвигая белую кружащуюся пену, волны разглаживаются в эластичную зелень наркотической силы. Можно разглядеть людей, — одни цепляются за обломки, другие, уже утопленники, уносятся пучиной, словно спящие: они еще различимы по цветовым пятнам, но уже погребены в зеленом аквамариновом кристалле. Красный шейный платок живописно высверкивает оттуда.
Вечером у Морана, ставшего послом в Бухаресте. Настала осень, ласточки улетают прочь.
Париж, 30 августа 1943
На лестнице «Мажестик» в старую, затоптанную дорожку вделан свежий, мягкий кусок материи более ярких, светящихся тонов. Я заметил, что в этом месте замедляю подъем. Это к соотношению боли и времени.
Карл Шмитт пишет, что его чудесный берлинский дом — в развалинах. Из спасенного имущества он упоминает только картины Ная и Жилля, {168} и этот выбор верен, ибо произведения искусства относятся к магическому быту, важнейшему благу, которое можно приравнять изображению лар и пенатов.
Париж, 31 августа 1943
Обед с Абелем Боннаром на улице Талейрана. Разговор о морских путешествиях, летающих рыбах и Argonauto argo, о последнем аммоните, который только при абсолютном штиле поднимается в своей драгоценной оправе, как в роскошной лодке, из глубин и ведет свои игры. Затем о картине Гюдена на морской выставке, чьи детали я описал. Боннар рассказывал, что этот художник, изучая материал для своих панорамных кораблекрушений, дубинками расправлялся с прекрасными старыми моделями парусных судов XVIII века, приводя их в желаемое состояние.
Зачем такая ясная голова, такой умница, как Боннар, забрался в дебри политики? Глядя на него, я вспомнил изречение Казановы о деятельности министра, якобы окруженной неким очарованием, — хоть он и не может это очарование объяснить, но видит его действие на всех, занимавших этот пост. XX веку достались только труд и ослиная поступь демоса, с коим рано или поздно придется считаться. К тому же и сомнительная репутация безостановочно набирает силу.
Париж, 1 сентября 1943