Изменение
Шрифт:
Она не сказала тебе своего имени; твое имя было ей неизвестно; вы оба не заговаривали о новой встрече, по когда шофер вез тебя назад по улице Национале в гостиницу, ты уже был уверен, что раньше или позже ты ее отыщешь, что приключение не может завершиться на этом и что тогда вы по всей форме представитесь друг другу, обменяетесь адресами и договоритесь о месте встречи; что скоро эта молодая женщина откроет для тебя не только многоэтажный римский дом, в который она вошла, но и весь этот квартал, всю эту часть Рима, которую до последнего времени ты почти не знал.
Ее лицо весь день стояло перед
Под сапогом молоденького солдата раскрошился огрызок печенья на отопительном мате. Вынув из кармана кошелек, священник стал подсчитывать свои ресурсы. За окном, на которое теперь уже реже ложатся дождевые капли, подплывает городок с колокольней, и ты отлично знаешь, что это станция Турню.
Синяя лампочка под колпаком плафона стерегла сон пассажиров. В купе стоял жаркий, тяжелый дух, от которого давило грудь, два других пассажира по-прежнему спали, их головы раскачивались из стороны в сторону, словно плоды под порывами сильного ветра, затем один из пих, высокий грузный мужчина, проснулся, встал и, шатаясь, пошел к двери.
Ты старался прогнать из памяти лицо Сесиль, преследовавшее тебя, но тогда тебя стали терзать видения твоей парижской семьи, и ты их тоже пытался прогнать, по тогда приходили мысли о службе, и так ты бился, не зная, как вырваться из этого треугольника.
Хорошо бы опять зажечь свет, чтобы можно было читать или хотя бы разглядывать что-нибудь, но в купе была еще эта скрытая темнотой женщина, о которой ты ничего пе знал, не видел ни глаз ее, ни лица, ни волос, ни платья, — женщина, которую ты, возможно, даже заметил вчера вечером, когда она входила в купе, по с тех пор забыл, смутная фигура, забившаяся в угол у окна лицом к движению поезда и отгородившаяся от всех подлокотником, который она опустила, — женщина, чье размеренное хрипловатое дыхание ты не смел потревожить.
Сквозь неплотно задвипутую дверь падал клин желтоватого света, в котором жили своей суетливой жизнью пылинки, — клип, вырывавший из мрака твое правое колено и рисовавший на полу трапецию, вдруг усеченную тенью возвратившегося назад толстяка, который прислонился к выдвижной двери, и ты увидел его правую ногу, правый рукав, несвежий манжет рубашки с запонкой из слоновой кости и руку, которую он сунул в карман, чтобы достать сигареты, только «Национале», а не «Голуаз»; потом, пока ты следил за клубами дыма, которые поднимались кверху, извивались, стараясь проникнуть в купе, и, наконец, стелились полосами, еще один толчок — более резкий — известил тебя о том, что ты прибыл в Дижон.
В тишине, лишь время от времени нарушаемой лязгом сцеплений, случайным перестуком колес, женщина, очнувшись от сна, отстегнула кнопки шторы рядом с собой и приподняла ее на несколько сантиметров; возникла — поскольку на дворе уже светало — узкая серая полоска, постепенно, после того как снова тронулся поезд, расширявшаяся и светлевшая, хотя еще и не вобравшая в себя красок зари.
Скоро в это окно, ничем больше не затененное, ты увидел обложенное тучами небо, а на стекло снова стали ложиться кружочки дождевых капель.
Под колпаком плафона потухла синяя лампа, погасли желтоватые лампы в проходе; одна за другой стали открываться двери, и оттуда выходили пассажиры, тараща глаза, еще подернутые сном; на всех окнах поднимались шторы.
Ты пошел в вагон-ресторан и там проглотил не превосходный, живительный и крепкий итальянский кофе, а какую-то черную бурду в чашке из плотного бледно-голубого фаянса, закусывая ее смешными квадратными сухариками, завернутыми по три штуки в целлофан, — таких ты больше нигде не встречал.
Снаружи, за завесой дождя, проплывал лес Фонтенбло; его деревья еще были покрыты листьями, которые ветер горстями срывал с ветвей, и они медленно опадали, похожие на багровых и желтых летучих мышей, — деревья, за несколько дней растерявшие весь свой наряд, так что на концах их суровых ветвей теперь сохранились лишь редкие дрожащие пятнышки, последние остатки пышного убора, столь щедро рассыпавшегося вокруг, что все лужайки и кусты были усеяны ими, и тебе казалось, будто ты различаешь за высокими стволами деревьев, за молодым подлеском силуэт всадника гигантского роста, в лохмотьях, за спиной которого треплются на ветру, словно языки тусклого пламени, оторвавшиеся от его когда-то великолепного костюма лепты и золотые галуны, и различаешь коня, у которого сквозь полусгнившую плоть, разодранные жилы и дырявую, обвисшую болтающимися клочьями кожу виднеются черные кости, похожие на мокрые обуглившиеся ветви бука, будто ты различаешь силуэт того, кто породил всю эту суету в природе, того самого Великого Ловчего, чей стон, казалось, раздается в твоих ушах: «Ты слышишь меня?»
Затем появились парижские окраины, серые степы, будки стрелочников, сплетения рельсов, пригородные поезда, перроны, вокзальные часы.
По ту сторону окна, на которое все реже ложатся дождевые капли, ты различаешь куда более четко, чем час назад, проступающие под разлившимся в небе светом дома, столбы, землю, людей, выходящих из домов, тележку и маленький итальянский автомобиль на мосту под железной дорогой. Двое молодых людей, уже в пальто, с чемоданами в руках, выходят в коридор. Мимо проплывает станция Сеиозан.
Священник вынимает из кошелька билет, потом, пересчитав деньги, кладет кошелек назад в карман сутаны, застегивает черное пальто, обматывает вокруг шеи вязаный шарф, сует под мышку пухлую папку, которую тщетно пытается застегнуть до конца, — а тем временем за его спиной уже проплывают первые улицы Макона, — затем, ухватившись за металлическую перекладину и высоко поднимая ноги, он проходит мимо дамы в черном, между молоденьким солдатом и мальчуганом, между итальянцем, листающим газету, и тобой и, выбравшись из купе, застывает в неподвижности у окна до полной остаповки вагона.