Изменение
Шрифт:
Как вольно тебе дышалось, как стремился ты увидеть Сесиль, как спешил поскорее покончить с делами «Скабелли», как жаждал в один прекрасный день приехать сюда только ради нее, — ты еще не зпал, когда это случится, не знал, что это будет в следующий же раз, что ты примешь решение так скоро.
Поезд миновал станцию Тусколана, потом показались Порта-Маджоре и мавзолей пекаря Еврисака, возле которого прикорнул какой-то пьяный старик — он приподнялся и помахал поезду, точно поздравил тебя с приездом в Рим, — а рядом ремонтировали шоссе.
Он снова пустился в путь. Но едва он ставил ногу на камни, они обваливались, осыпались, стремительно катились с уступа на уступ, и звук их падения терялся
Вокруг расплывалось вширь плотное облако, и только вдали сквозь едкую мглу смутно серебрился какой-то свет. Вот он у берега реки, на воде играют редкие блики, он долго прислушивается к говору волн.
И тут бурный и грязный поток выносит лодку без паруса, а в пей стоит старик, на плече у него весло, точно занесенное для удара.
Торчащая борода старика отливает лиловым, вместо глаз у него две впадины, как две горелки, из них вырывается шипящее пламя и слепит так, что на лице старика ничего больше не видно.
Лодка сделана из металла — это громадный кусок ржавого железа, но края у нее светлые, как рельсы, и острые, как лезвие косы.
Лодка причаливает к берегу, почти не качаясь на волнах, весло упирается в темный песок; и тут странно ласковый голос произносит:
«Чего ты ждешь? Ты слышишь меня? Кто ты такой? Я явился сюда, чтобы переправить тебя на другой берег. Я прекрасно вижу, что ты мертв, не бойся же опрокинуть лодку, она не осядет под твоей тяжестью».
Нет, он не решается опереться на протянутую руку, но видит, как из-под каждого ее ногтя на его собственную ладонь, освещенную резким пламенем горелок, сочится черное едкое масло, оно пристает к его коже, липнет к ней, растекается и проникает в рукав.
Он падает, грязные волны лижут его тело, перевозчик подхватывает его и, бросив на дно лодки, вновь сталкивает ее на воду, а сам, словно через микрофон, вроде тех, какими пользуются на вокзалах, рычит ему в ухо, опаляя его огненным дыханием своих глаз:
«Мне все известно; я знаю тебя, ты хотел попасть в Рим, отступать уже поздно, я сам отвезу тебя туда».
Потом поезд миновал Порта-Маджоре, и ты въехал в Рим.
С вашим составом поравнялись другие поезда, они двигались примерно с той же скоростью, и из их открытых окон мужчины и женщины любовались красной ротондой — храмом Минервы Целительницы, потом зданием вокзала и платформами с мраморными скамьями.
Как много воды утекло с тех пор, а ведь прошло не больше недели; никогда прежде ты не ездил в Рим с таким небольшим интервалом; должно быть, все истекшие, накопившиеся за прежние годы отрезки времени как-то держались, не распадаясь, словно огромный кусок полуразрушенной кирпичной стены, но едва ты сел в поезд, она покачнулась, начала падать и будет падать до завтрашнего рассвета, и только к рассвету все примет новый облик и хоть немного упрочится.
А тогда все еще было впереди, перед тобой еще открывалось будущее вдвоем с Сесиль, открывалась возможность прожить с нею вторую, а по существу первую, настоящую молодость, которой ты еще не знал. В здание вокзала Термини с левой стороны проникали лучи солнца. Ах, как хороши были эти несколько дней!
Над головой Аньес, убаюканной шумом нырнувшего в туннель поезда, качаются парусники. В зеркале, чуть повыше уха Пьера, подрагивают башни Каркассона.
Сесиль возвратилась в купе третьего класса и села на то самое место, которое сейчас занимаешь ты, — возле двери по ходу поезда. Интересно, какая картинка висела тогда над головой сидевшего напротив нее пассажира, чей облик совершенно стерся в твоей памяти?
Ты стоял в коридоре, облокотившись на медную перекладину, а мимо проплывала высокая каменная стена с надписью: «В этом городе (ты только что проехал этот городок, снова видел стену и надпись на ней, но название городка, хотя ты знаешь названия самых маленьких станций по этой дороге, так и не запомнилось тебе) в таком-то году (само собой, в начале девятнадцатого века, в тысяча восемьсот — а дальше?) Нисефор Ньепс изобрел фотографию»; ты просунул голову в дверь, чтобы обратить на эту надпись внимание Сесиль, вновь углубившейся в книгу, — ее заглавия ты так и не узнал, — и тебе вспомнились виды Парижа, которые висят в ее комнате в Риме: Триумфальная арка, Обелиск, башни собора Парижской богоматери и лестница Эйфелевой башни — четыре снимка на двух стенах по обе стороны окна, вроде тех, что украшают твое теперешнее купе, это временное пристанище, комнату на колесах, где сегодня вечером тебе не удастся прилечь.
Над Юрой, как и сегодня, шел дождь, стекло покрывалось все более крупными каплями, они медленно, толчками, словно им не хватало дыхания, стекали по извилистым диагоналям, а в туннелях за отражением твоего лица на стекле, сквозным и призрачным, мелькала мчавшаяся с бешеной скоростью скала.
Ты твердил себе: «Не надо вспоминать эту злосчастную поездку, забудь эти злополучные дни; в Париже была вовсе не она, вы никогда и не вспомните об этом эпизоде; я еду в Рим, в Риме я увижу Сесиль, я знаю, что она ждет меня там, мы вовсе не ездили вместе в Париж, и то, что она сейчас здесь, за моей спиной, и читает книгу, купленную перед отъездом: на Лиойском вокзале, просто случайное совпадение».
Над Альпами шел дождь, ты знал, что на невидимых вершинах он превращается в снег; когда поезд остановился в Модане, все заволокла мглистая белизна.
Ты сидел напротив Сесиль — должно быть, кто-то сошел в Шамбери или на одной из маленьких станций в долине, — она только изредка отрывалась от книги и, бросив взгляд в окно, говорила: «Ну и погода!»
Снежные хлопья липли к окну. Полицейские чиновники спросили у вас паспорта. Она захлопнула книгу, — ты не читал ее и даже не спросил, как она называется, а в ней, наверное, говорилось о человеке, который хотел попасть в Рим и плыл в лодке под моросящим дождем из смолы; капли мало-помалу становились белыми как снег и шуршали, словно клочки разорванных страниц, а он плыл в металлической лодке, где не мог даже прилечь, и виском прижимался к борту, прохладному и гладкому, точно стекло, и вдруг на него повеяло дымом, и он снова заметил во тьме красный свет пламени, а качка постепенно ослабевала, песок заскрежетал под металлическим корпусом лодки, на мглистом берегу ее борта разошлись, как две ладони, и путник остался один, потому что перевозчик растворился в ночи; должно быть, вернулся, чтобы встретить другую тень.
Он по-прежнему сжимал в руках две лепешки, на которых отпечатались черные масляные следы пальцев и виднелись капли крови, — пока они плыли, он порезался во сне о края лодки.
Он глядел, как три-четыре крупные капли стекали вниз медленными зигзагами, точно пытались воспроизвести трудный маршрут в гористой и пустынной местности.
А вокруг все рокотали черные волны и лизали лиловый песок; и вдруг там, откуда брезжил свет, раздался громкий шелест крыльев, и по всему пространству закружилось воронье, — иные птицы пролетали над самой его головой и уносились вдоль реки, если это была река, а не озеро или даже болото, потому что запах тростника, тины и водорослей все сильнее примешивался к запаху костра, как видно сложенного из торфа, и ему пора было, наконец, двинуться в ту сторону — не лежать же так без конца одному в этой разломанной лодке из тонкого металла, хрупкого и опасного, она лопнула, точно стручок, и на нее набегают легкие пузырчатые волны, они крутят песок и гальку и уже добираются до его ног и спипы.