Изваяние
Шрифт:
У эпохи были задатки великого скульптора. Она сумела доказать, что мир был куда более пластичным, чем думали буржуазные экономисты и политики.
Пластичным оказалось все: реки, одевшиеся в новые мосты и плотины гидростанций, горы, расступившиеся, чтобы дать простор новым дорогам, дворянские особняки с колоннами, превратившиеся в клубы и университеты.
Когда я подходил к витрине, где висели пахнущие клейстером афиши и объявления, у меня буквально разбегались глаза, и я не знал, что выбрать и куда пойти. Казалось, мир превратился в одну огромную аудиторию, где бесчисленные лекторы с красными от бессонницы глазами читают днем и ночью лекции
Жизнь, как стихотворение, соединяла несоединимое: зарю и сталь, крик иволги и цемент, спектакль Мейерхольда и железнодорожные шпалы, теорию относительности и плоты, несущиеся через ревущие и стонущие пороги горных рек.
Никогда еще не были такими короткими ночи. Людям некогда было спать. Эпоха готовилась к экзамену.
Плыли облака, изгибались желтые дороги, гремели грозы, хлестали дожди, по-утреннему синели окна, свистели соловьи, стучали колеса, но все стало неизмеримо реальнее, чем было в другие века и тысячелетия.
Вещи обрели тяжесть, слова - смысл, а человеческие дела и поступки впервые освободились от гнета тысячелетних привычек.
По улицам шли влюбленные парочки, и поэты по утрам бормотали свои стихи, прежде чем вместе с чернилами вылить их на охмелевшую бумагу. Но слишком реальные, набитые до отказа жизнью вещи, события, дела, факты не вмещались в обветшавшие слова и бытие требовало от сознания того, о чем раньше всех догадался Маяковский. Искусство должно было стать таким же новым, как жизнь.
Я думал о Маяковском и об уплотнении мысли и слова, идя на выставку художника М.
На ретроспективной выставке василеостровского Тициана я и познакомился с Колей Фаустовым.
Только много позже я узнал, как подходила эта редко встречающаяся фамилия "Фаустов" Коле, который оказался в близком родстве с Фаустом, разумеется не в кровном, а в духовном. Да и кто мог подумать, глядя на тщедушную Колину фигурку, на его ушастое обыденное лицо, на его огромные бутсы, заменявшие ботинки, что Коля окажется современным Фаустом, ища абсолютного знания и познав то, чего сам Фауст не познал. Но не будем упреждать события, которые рано или поздно наступят, вовлекая и нас с вами в их причудливый и алогичный ход.
А пока он стоял здесь, рядом со мной, перед женским портретом, на котором образ несколько располневшей и опрозаиченной Офелии был если и не изящно, то виртуозно скреплен с пространством полотна.
Это было то подобие, которое бы не решилось спорить с натурой без риска быть уличенным в мелкотравчатой поверхностности и верности букве, а отнюдь не духу.
– Мяса много. Слишком много плоти, - сказал мне Коля.
– И в то же время есть что-то античное. Словно взяли греческую богиню, отправили на три месяца в Евпаторию или в Ялту, а потом выдали замуж за великого кондитера Лора и его сыновей.
– Вы не ошиблись. Она действительно из бывших богинь. А насчет Лора осторожнее. Она жена василеостровского Тициана. И он ее написал, совсем не рассчитывая на ваши скептические замечания. Тициан все равно есть Тициан, если даже он живет не в старинной Венеции, а здесь по соседству, на Большом проспекте.
Понемножку мы разговорились.
Николай Фаустов тоже жил на Васильевском острове, проходил аспирантуру на биологическом факультете под руководством крупнейшего цитолога и знаменитейшего историка эволюционных идей. Сливаясь с духом и буквой своей метафизическо-гносеологической фамилии, Коля интересовался всем, что действительно было дьявольски интересно: цитологией, философией языка, первобытным мышлением, квантовой механикой, поэзией Райнера Марии Рильке, искусством острова Пасхи.
Завернутый в крошечное пространство Васильевского острова, а также Петроградской и Выборгской сторон, их пыльных бульваров и садов, он шестым чувством ощущал бесконечность окружающей его письменный стол Вселенной и уже завидовал тем, кто много лет спустя нырнет в ее бездонные глубины и вернется на Землю, до отказа переполненный пространством, временем и, разумеется, счастьем, - счастьем, чей псевдоним Абсолют.
Рассказывая мне о своей гносеологической ненасытности, о своем временно-пространственном голоде, он не подозревал, что его собеседник уже нырял в глубины этой самой бездонной Вселенной и возвратился на Землю, хоть и переполненный пространством и временем, но отнюдь не познавший счастья ни относительного, ни абсолютного. Да и что такое счастье? Островок, где царят уют и покой. Слащавое мещанское словечко, заимствованное из лексикона тех, кто не подозревает, что человеческие желания так же бесконечны и бездонны, как Вселенная.
Я сказал Коле, что я думаю о счастье, и Фаустов, что с ним случалось редко, не стал оспаривать мою несколько грустную мысль.
У Коли было несколько кумиров: московский цитолог Кольцов, поэт Хлебников, физик Фридман, знаток первобытной логики Леви-Брюль и учитель Циолковского, русский мыслитель XIX века Николай Федорович Федоров. Впрочем, это отнюдь не означает, что Коля приготовил духовный коктейль из их идей и принимал его по столовой ложке по утрам вместе с медом, чтобы поддержать свое интеллектуальное здоровье, не очень-то устойчивое, как у всех юношей, безрассудно расточающих свои силы.
К перечисленным именам и идеям он не добавил еще одну, казавшуюся невозможной в Колино время, но осуществленную в мое, когда наступил XXII век.
Вы догадываетесь, разумеется, о чем сейчас идет речь. Речь идет о том, от чего бежал Синеусов и принял смерть в колчаковском застенке, предпочтя временное вечному.
Коля Фаустов, этот новый Фауст с Васильевского острова, презирал временное и конечное и, как всякий Фауст, мечтал о бесконечном.
Не для того ли он специализировался по цитологии? Уж не рассчитывал ли он, что его наука без помощи инопланетного разума преподнесет человечеству свой коварный подарок?
Но, во-первых, Коля не знал (да и откуда он мог это знать!), что такое вечность, а во-вторых, он переоценивал возможности той науки, которую собирался сделать своей специальностью.
– Да, да, - шутя поддакивал ему я, - наука преподнесет этот подарок вам на блюде, - в один, как вы говорите, прекрасный день. Но я бы не назвал этот день прекрасным.
– Почему?
– допытывался он.
Я мог бы рассказать ему о Синеусове и о себе, а также об электронном Спинозе, оставшемся далеко-далеко. Воображаю, как удивился бы новый Фауст, услышав о Мефистофеле, синтезированном из довольно тривиальных формул физико-химиками и химико-физиками XXII столетия. Но я отложил эту беседу, рассчитывая на то, что впереди еще много времени, и думая о том, что Коля с его эвклидовым умом еще не подготовлен для восприятия столь парадоксальных сведений.