Изваяние
Шрифт:
26
Из Офелии Аполлоновны (ее отчество, мифическое во всех смысловых оттенках этого высококультурного слова, давно утвердилось и безукоризненно органично пристало к ее освященному высокой традицией имени), из Офелии (будем в отсутствии Мудрого называть ее так) получилась неплохая машинистка и довольно толковый счетовод. А когда Артур Семенович Мудрый болел, что с ним случалось довольно часто, она исполняла и более сложные обязанности экскурсовода. Квартира-музей это не Третьяковка и не Эрмитаж, приходилось во всем придерживаться строгого режима экономии.
Тоненьким, поистине ангельским голоском (обычно таким
Рабфаковка, слегка подвыпивший кочегар и несколько домашних хозяек слушали ее лекцию с напряженновнимательными лицами, а нэпман как ни старался, не мог скрыть своей скептически-недоуменной усмешки, свидетельствующей о его природной сметке и житейском опыте.
– А скажите, пожалуйста, - спросил он робеющую Офелию, почему знаменитый мастер, будучи не только классиком, но одновременно и советским художником, изображал все раздетых нахальных дамочек да березки с полянками, совсем не замечая окружающей нас героической действительности?
Офелия растерялась, как терялась уже не раз, и стала смущенно вспоминать о Древней Греции и о вечной красоте, ужасно боясь, что кто-нибудь из присутствующих уличит ее в методологической безграмотности и напишет жалобу в культпросвет.
Другое дело - Артур Мудрый. Мудрый говорил одинаково уверенным голосом и о пейзажах, и о "ню" (кстати, не называя их "ню", а только натурой), прикрывая все словом "реализм", которое он произносил картавя, словно оно состояло из одних сплошных "р-р-р". Без всякого труда он оставлял в дураках молодых начинающих проработчиков, только что прочитавших очередной номер журнала "На литературном посту" (где подвергался критике бывший граф Алексей Толстой) и на этом основании воображавших, что они знают, где есть реализм и где его нет и быть не может.
Мудрый умел извлечь все что можно из понятия "реализм" и моментально из нужных слов создавал крепость, чтобы защитить живопись художника М., его любовь к русской природе и его антично-языческое отношение к голому человеческому телу.
Но защищая искусство художника М. от леваков и драчливых невежд, Мудрый все же не хотел скрыть от Офелии Аполлоновны, что реализм едва ли являлся сущностью того, что сделал за свою продолжительную жизнь М., если исключить его несколько автопортретов, написанных незадолго до смерти и теперь хранящихся в запаснике. Реализм - это искусство бескомпромиссное, а М. слишком часто делал уступки вкусам публики или еще того хуже - капризам и прихотям заказчика.
– А кому делали уступки вы, - спрашивала Офелия Мудрого, - когда говорили о реализме, показывая на эти картины?
– За это, - морщился Мудрый, - на том свете я буду гореть на костре. Но не вбивайте хоть вы в меня гвозди, дорогая Офелия Аполлоновна.
Иногда (но не слишком часто) он просил Офелию Аполлоновну перепечатать новую главу его рукописи.
Слово "реализм" не на экскурсионной лекции, а на листе бумаги не лицемерило, не картавило, не превращалось в риторическую броню и магическую формулу, а старалось найти свой подлинный и утерянный смысл.
Мудрый писал о том удивительном для современного человека соответствии слова предмету, которое можно найти в русской народной сказке, когда предмет входит в слово, обволакиваясь звуком, но не теряя ни энергии, ни богатства, которыми его наполнила жизнь. Он писал о линии и цвете палеолитических пещерных фресок, с помощью которых неведомый, затерявшийся в бездне предыстории охотник-дикарь снова и снова возвращал себя в мир, одновременно весь - мгновение и вечность.
Меняя копирку или вынимая из каретки перепечатанную страницу, Офелия каждый раз терялась перед крайней парадоксальностью этого загадочного явления - с одной стороны, глубокая и чистая, как музыка, мысль, а с другой - неряшливый, плохо выбритый, вульгарный автор с манерами театрального администратора или коммивояжера.
Думая о странной двойственности этого помятого жизнью и своими холостяцкими привычками, не по летам морщинистого, пропахшего никотином существа, в котором текла светлая, как источник, и мудрая мысль, Офелия забывала о собственной двойственности, о том, что и в ее нынешнем существовании слились два начала - античная богиня, Психея или Мнемозина, и довольно трафаретная, если не сказать-типичная, василеостровская дамочка, бойко печатающая на стареньком "ундервуде" и красящая волосы перекисью водорода. А если она и вспоминала изредка о двойственности своего малоестественного существа, двойственность Артура Семеновича казалась ей куда более загадочной и необъяснимой.
Иногда Артур Семенович устраивал небольшие попойки, приглашая друзей - маленьких эстрадных актеров, неудавшихся художников, оформлявших витрины кондитерских нэпмана Лора, и набитых жизнью, налитых водкой и анекдотами двух писателей-близнецов, уже несколько лет писавших толстый сатирический роман "Облака".
Гости много и жадно ели, много пили и пели псевдонародные песни:
Эх, сыпь, Семеновна,
Подсыпай, Семеновна!
У тебя ли, Семеновна,
Юбка-клеш, Семеновна.
И Офелия, как всегда любезная и услужливая, подавала писателям-близнецам, неудавшимся художникам и эстрадным актерам студень, винегрет или маринованную селедку и с тоской думала: "А может, и Спиноза тоже пил в такой же пошлой компании, и это не мешало ему быть умницей и мудрецом".
Подвыпив, сатирики-близнецы начинали ухаживать за Офелией. И чтобы понравиться ей, один близнец нашептывал, что его брат - еще не успевший реализовать свои возможности гений, полу-Гоголь, полу-Чехов, полу-Аверченко, а другой близнец утверждал, что его брат - это будущий Салтыков-Щедрин, у которого безжалостная современность пытается подрезать крылья.