К'гасная площадь
Шрифт:
Сейчас Долгомостьев и еще несколько избранных сидели в небольшой комнате, заставленной аппаратурой, и смотрели наэкраны трех рядком стоящих мониторов: двух цветных и черно-белого. Предгрозовой воздух пах озоном и расплавленной канифолью. В темном незанавешенном окне бился по ветру подсвеченный флаг над куполом казаковского сенатадагорели две кремлевские звезды: побольше наближней, Боровицкой, и какая-то далекая. Появились звезды над шатрами в тридцать седьмом, и Долгомостьев решил поделиться несвежей этой информацией с юным Витенькой. Тот кивнул, но раздраженно: ему не хотелось отвлекаться от экранов налиберальные разговоры.
Наэкранах же происходило следующее: бард, которому телевизионщики лживо посулили, что концерт может пойти в эфир, выбирал песни, уже записанные напластинки или шедшие в кино или спектаклях, забывал собственные тексты, краснел, нервничал: дескать, извините: возможно, вам все это и не интересно, но вы уж потерпите, послушайте, ради Христа. Зачем? сновасклонился Долгомостьев к уху художника. Зачем он заискивает перед публикой? Словно не покорил ее лет уже двадцать назад. Словно не из каждого окна,
Выходя из видеолаборатории, Долгомостьев задержался наминуту перед вестибюльным зеркалом, поглядел насобственное лицо: нету ли нанем этой сакраментальной печати? И ничего не сумел разобрать. Нет, так и не удалось ему продвинуться в постижении Тайны Смерти, в постижении Вечности.
Ради просмотраДолгомостьев отменил вечернюю половину смены и сейчас, в без каких-то минут девять, оказался ненужно, обременительно свободен. Попрощался с Сезановым у университетского подъездаи привычно направился к метро, чтобы ехать домой, но, едваспустился под землю, понял, каково будет провести полторачаса, оставшиеся до сна, наедине с Ледою, и выбрался наповерхность.
Долгомостьев чувствовал, что, ежели б ему случилось когдапеределывать собственную жизнь в киносценарий, налицо имелась бы серьезная композиционная перегрузкаженщинами, то есть не просто женщинами, не случайными, проходными знакомками и любовницами, атакими, кто сыграл или играл в его судьбе достаточно серьезную роль. Действительно, необходимо попали бы сюдаи обе Рээт, и Алевтина, и ВероникаАндреевна, и даже Наденька, и, увы, разумеется, Леда. Охотнее всего вымарал бы Долгомостьев именно эту последнюю из воображаемого сценария, но именно онаменее всего такому вымарыванию поддавалась. Не слишком сведущий в вопросах Грехаи Воздаяния, тем не менее ощущал Долгомостьев, что Ледаданаему в наказание заю ну, скажем, заАлевтиную даи вообщею -- и в прежнее, относительно спокойное время крест свой нес с покорностью, проявляя к жене ровное дружелюбие, что позволяло сводить ее вспышки раздражения к одной-двум в месяц -- расклад терпимый. Теперь же, вернувшись из Эстонии, Долгомостьев осознал, что тащить эту ношу дальше ему уже не по силам, что он просто видеть Леду не может, и, чтобы чего не вышло, следовало срочно от нее уходить, но, помимо того, что уходить было очень неудобно (желание остаться хорошим со всеми и для всех насвете не истребилось в Долгомостьеве с детства; вот довести б дело, мечтал он по ночам, чтобы Ледасамаего бросила: тогдавдобавок к облегчению появилось бы еще и чувство возвышающей, обиженной правоты!) -- итак, помимо того, что уходить было очень неудобно, неловко -уходить было и некуда. Может, в другую, более спокойную, несъемочную пору Долгомостьев не спешаподыскал и арендовал бы себе жилье, хотя тоже вряд ли, но теперь уж во всяком случае как-то совсем было не до того. Ну, положим: в том, что он женился именно наэтой женщине, проявилась РукаСудьбы, вот даже именем Леду таким наградила, но зачем же он, дурак, согласился собственный кооператив (вместе с лединой коммунальной комнаткою) сменять наих нынешнюю квартиру? сменять так, что назад уже не разменяешься, даи Ледахрен поедет теперь в коммуналкую
И еще хорошо было бы взять другую монтажершу, ато Долгомостьев боялся обитой жестью двери монтажной, словно занею не при рождении первой по-настоящему своей картины предстояло ему присутствовать, абольные зубы лечить, -- но и открепить Леду характеране доставало.
Впрочем, не из-заодной Леды и даже, пожалуй, не столько из-заЛеды пугалаДолгомостьевадверь монтажной, аи потому еще, что, наперекор лихорадочному квази-творческому подъему, ясно видел Долгомостьев в просмотровом зале, как мало годится весьмаи весьмаизысканно отснятый материал для так называемой Вечности, как мало имеет он отношения к так называемому Искусству. ЫПоцелуйы получился, надо думать, по той только причине, что удивительно точно настроение малопопулярного, полузабытого чеховского рассказалегло надолгомостьевскую душу. Долгомостьев, сам, может, того не осознавая, почувствовал внутреннее сродство с некрасивым, бесталанным артиллерийским офицериком, получившим набалу в замке предназначенный другому поцелуй. От поцелуя, хоть и догадываясь, что здесь простая ошибка, qui pro quo, офицерик оживает, распрямляется, становится чуть ли не выше ростом; товарищи буквально не узнают его, аон все лето, все лагеря одним только этим поцелуем, одним этим воспоминанием и существует и с нелогичной, ничем не мотивированной надеждою ожидает возвратного пути. Но, увы, как и следовало полагать, навозвратном пути чудо не повторяется, ошибкастановится неопровержимо очевидной, и офицерик сламывается: теперь уже, вероятнее всего, навсегда. А что? Разве Долгомостьев не так же тосковал по случайному, неповторимому поцелую времени? Только вот какого времени? Отцовского, с профилем, погонами и ЫПрощанием славянкиы или кумира, Алевтины, ребят из УСТЭМа?
В теперешнем же сценарии, хоть и выбранном самим, никакого смыкания почему-то не происходило, никакого сродстване обнаруживалось, и получалось, что к картине, к которой Долгомостьев так долго и целеустремленно, только что не по чужим головам рвался, он остыл; причем не теперь, не после убийстваостыл, амного раньше, едваполучив ее (хотя замечал, что едваполучил-то к сорокагодам только, загребнем жизни), и что Рээт -- да-да!
– -
– ЫПоцелуйы. Не было бы Рээт. Не было. Местананее в душе б не осталось.
Эх, взамен того, чтобы возвращаться домой, к Леде, склеить бы сейчас прямо наулице девицу дапровести с нею вечер, ато и ночь! Но не станешь же с первых слов объяснять, что ты не просто так, акинорежиссер и все такое прочее, ачем кроме этого способен привлечь рыжий, плешивый, низкорослый Долгомостьев? Прежде, в У., даи первые два-три годав -- Москве, ему каким-то странным образом случайные знакомстваизредкаудавались, -- теперь же прошлые удачи представлялись необъяснимыми и неповторимыми. К тому же, кудаэту девицу вести, если вдруг и получится познакомиться?
В таких мыслях брел сорокалетний Долгомостьев по Калининскому, еще не по тому Калининскому, который бродвей, апо начальному, доарбатскому, и едване столкнулся с выходящей из переулказаЫВоенторгомы внучкою одновременно Алексея Максимовичаи Лаврентия Павловича. Каздале-е-е-вский!
– - вспомнил, словно услышал, Долгомостьев жиденький старческий тенорок с четырнадцатого этажа. Наденька-то нашав дурдом загремелаю Вот тк вот: в сумасшедший до-о-о-о-омю
Впрочем, не вдруг, апосле того только, как самаонаокликнулаего, радостно и печально, узнал Долгомостьев Наденьку и голос дуловский дребезжащий прокрутил в памяти. Немудрено: переменилась Наденькасовершенно: глазаввалились, оттенились густой синевою, русые волосы поблекли и посерели, и Долгомостьев разглядел (это уже позже разглядел, уже домау Наденьки), что поблекли и посерели от седины. Домаже у Наденьки увидел Долгомостьев, и как располнело и порыхлело ее тело, как раздулашею болезненно увеличившаяся щитовидка. Когдаснимали ЫЛюбовь и свободуы, Долгомостьев, восхищенно поглядывая напартнершу, не раз отмечал, что не ей бы играть эту роль, что прототипша, сколько известно, былакудакак нехорошасобою. А теперью теперь все было в самый раз и очень грустно. А мне сказалию заикнулся было Долгомостьев, но Наденькаперебила: да-да, верно, я полгодапролежалав больнице. Но давай (прежде они, помнится, были наЫвыы), -- давай не будем об этом. Ты не торопишься? У тебя деньги есть? Успеем взять чего-нибудь в Елисеевском? С коньяком и апельсинами сели в такси и поехали к Наденьке.
Жилаонатеперь не с родителями, не в доме наГорького, возле Юрия Долгорукого, ав собственной квартирке, где-то наотшибе, в новом районе: Бибирево не Бибирево, Отрадное не Отрадное: стройки, слякоть, побитый асфальт. Комнатанеуютная, необжитая, не женская, -- и много икон. Не таких икон, какие привык видеть Долгомостьев в разных интеллигентских домах, не позапрошлый и даже не прошлый век, асегодняшних, маленьких, ширпотребовских, репродуцированных фотоспособом и раскрашенных вручную анилиновыми красками. Это не важно, сказалаНаденька, какие они. Они не образ Бога, даже не напоминание о Нем. Они -- случайно обозначенные окна, через которые отправляется молитваи снисходят благодать и прощение. Если, конечно, снисходят. Еще недавно, еще год какой-нибудь назад Долгомостьев, окажись в сходной ситуации, не преминул бы ляпнуть нечто едкое по поводу икон и Бога, ляпнуть, впрочем, безо всякого зла, по всегдашней своей привычке не церемониться с тем, что самому кажется смешным, несущественным, не существующим (вот, например, с религией), но сегодня был удивительно тих и тактичен, словно и не Долгомостьев. Сколько же лет Наденьке? задал себе неожиданный вопрос и, произведя простейшие арифметические действия, решил, что никак не меньше тридцати пяти. Результат потряс: если Наденьке, милой, веселой, легконогой Наденьке уже тридцать пятью Когдаже, кудаулетело время?!.
Долгомостьеву было неприятно, что рюмки у Наденьки липкие, аначашках -жирный коричневый налет неотмытого чая. Наденьку минут через десять начало развозить, и онаударилась в длинный монолог и, хоть сказалачас назад: не надо об этом, -- говорилаисключительно об этом. О том, как однажды пошел занею лысый, беззубый старик в драном пиджачке, апотом остановил ее и стал кричать: будь проклят весь твой род до седьмого колена! до седьмого колена! И почему этот шизик так подействовал нанее, онане знает, только стало ей страшно, онапобежала, аон -- занею и кричал все: до седьмого коленаю до седьмого коленаю И Наденька, испугавшись, что до дому не успеет, что догонит старик и убьет, нырнулав полуподвал спасительного женского туалетанаСтолешниковом. Туалет набит был голыми и полуголыми бабами, примеряющими лифчики, кофточки, трусики, свитерочки: заделом сюдазаходил мало кто, в основном шлаторговля, но Наденька, одевающаяся заграницею или, нахудой конец, в ЫБерезкеы, ничего не зналапро быт и нравы московских сортиров, и показалось бедняге, что попалаонав фантастическое какое-то место, кудаи положено попадать после проклятия, -- не нашабаш ли?.. Наденьказабилась в кабину, защелкнулась шпингалетиком, чтобы старик с безумным взглядом, прожигающим насквозь, не отыскал, и замерла, вжавшись в угол. Так и стояла, покудане стихли бабьи голоса, и тогдавыбралась осторожненько: в туалете было совсем почти темно, тусклый фонарный свет, обогнув десяток углов, едвапроникал сюдасквозь узкие зарешеченные полуокна. Наденькане вдруг решилась выглянуть наулицу: что если старик все ждет? Когдаже решилась -- оказалось, что дверь запертаснаружи. Утром уборщицапришлаоткрывать туалет, и Наденька, собрав из сумочки и карманов все свои деньги, упросиласбегать позвонить родителям. Те прибыли и забрали дочь. Но домой идти онаотказалась, опасаясь, что старик найдет ее и там; там, может быть, в первую очередь. Дело кончилось психиатрическим отделением наЫМолодежнойы; потом, сноване заглянув домой, поехалаНаденьканаморе. Родители тем временем устроили ей квартирку в этом самом Отрадном-Бибирево. Видать, и им не Бог весть как хотелось возиться с сумасшедшею, которая назойливо приставалак ним с требованием какого-то покаяния.