К игровому театру. Лирический трактат
Шрифт:
Поедем в Пятигорск, — утешала она себя и меня, — сделаем шестимесячную завивку и догоним Мэри Пикфорд. И Марию Демченко... Что ты на меня так смотришь?
Надень белую форму.
В белой форме она выглядела ослепительно.
За окном сгущались сизые осенние сумерки. Мы сидели, обнявшись, у туалетного столика, рассматривали в зеркале свое отражение, и это было наше семейное счастье.
Она, как художник, постоянно меняла краски и линии своего неуловимого облика, а я млел и обмирал от полноты чувств, следя за незаметными для посторонних переменами.
Я был в нее влюблен, а она меня любила.
Она меня любила безумно, беззаветно, а я снисходительно позволял
Одной из таких ее причуд было постоянное желание наряжать и декорировать свое обожаемое чадо. Я до сих пор помню бесчисленные и разнообразные матроски, толстовки, блузы с кружевными манжетами, бархатные костюмчики и штанишки, галстучки и ненавистные шелковые банты на своей голове и на шее. В страшные детдомовские годы меня долгое время преследовал кошмарный сон наяву: я, начищенный до блеска, отглаженный и сбрызнутый одеколоном, шагаю по главной улице поселка. Я иду к учительнице музыки. В руках у меня большая темно-синяя папка для нот с виньеточной тисненой надписью "Musigue". Неуверенной поступью сомнамбулы прохожу я мимо единственной у нас фотографии и боюсь на нее оглянуться. Там, в самом центре витрины, в овальном паспарту выставлен мой увеличенный и отретушированный портрет с гигантским бантом на груди, ангельским взором и невообразимой прической "Маленький лорд Фаунтлерой".
В курортный сезон ей нравилось одевать меня во все белое и выводить на всеобщее обозрение в пропахший душной социалистической резедой и профсоюзной ночной фиалкой сад при Клубе железнодорожников или на традиционный прохладненский бродвей — на описанный выше вокзальный перрон.
В день показов мы обедали дома. Потом она отмывала меня в цинковом корыте прямо посреди двора на траве, рядом с водопроводной колонкой под старым развесистым тутовником.
Все женщины нашего большого двора с раннего утра, еще до ухода на работу, выставляли на солнцепеке свои наполненные водой корыта, тазы и ведра. За день вода нагревалась и шла на стирку, купание детей и прочие хозяйственные нужды.
Мать намыливала мне голову, терла мочалкой, окатывала чистой водой из ведра, — душей и ванных комнат не было тогда в Прохладной ни у кого, обсушивала теплой простыней и приносила мне белые одежды: пикейный костюмчик, носочки и парусиновые туфли со шнурками, намазанные зубным порошком "Зенит". Потом подхватывала меня под мышки и переносила, как нарядную дорогую куклу на крыльцо (стой здесь и не двигайся!), быстро выплескивала грязную воду на помойку, ополаскивала корыто под краном и ставши его вертикально к штакетнику — сушиться.
Она все делала легко и быстро: бегала по утрам на базар за снедью, готовила нам еду, мыла посуду, стирала, полоскала, выкручивала, подсинивала и развешивала белье, гладила его по вечерам, напевая "Слышен звон бубенцов издалека", мыла полы и окна, красила двери, подбеливала печку, шила на себя и на меня, вышивала гладью и ришелье, штопала на грибке носки и чулки, таскала воду, выносила помои — у нее было хорошее дворянское воспитание.
— Я моментально помоюсь и приоденусь, а ты, смотри, не запачкайся, — и она исчезала в прохладной тени подъезда, а я оставался неподвижно стоять, как манекен из бакинского "Детского мира". Я стоял и маялся, следя, как с дерева с редким и мягким стуком падали на землю тяжелые ягоды переспелого тутовника. Мне очень хотелось потрясти ствол, чтобы они посыпались фиолетовым частым градом, но я по опыту знал, что пятна от тутовника не отстирываются никогда. Можно было бы, конечно, осторожно подобрать с земли несколько самых крупных ягодин, но мне было также известно, что губы и зубы у меня неизбежно окрасятся в черно-синий цвет, а я никак не хотел испортить ей прогулку.
Она появлялась без опоздания, свежая, светлая, благоухающая, я брал ее под руку, подзывал нашу собаку, гонявшую по двору соседских кур, и мы отбывали на станцию.
Поднимались на высокую железнодорожную насыпь, шли по шпалам, взбирались по крутой железной лесенке на сильно приподнятую платформу нальчикской ветки и, пройдя по ней в тени высоких акаций, вливались в поток приличной публики, дефилировавшей по центральному перрону. До прибытия скорого поезда "Баку-Москва" оставалось двенадцать минут.
Мать покупала мне мороженое, и наша умненькая собачка начинала радостно визжать и высоко подпрыгивать; она рассчитывала, что я дам и ей лизнуть немножечко. Иногда мать брала мороженое и для себя. Собака в этом случае не прыгала и не заходилась в истерике; она садилась напротив хозяйки и терпеливо ждала, умильно глядя ей прямо в глаза. Собака была уверена — уж тут-то ей что-нибудь перепадет.
Мы прогуливались по перрону — бездумно, беззаботно, безоблачно, — а я, не отрываясь, исподтишка следил за выражением материнского лица. Ее переполняло блаженство невинной и в сущности такой незначительной, такой второстепенной грезы, и я, непонятно каким образом — шестым чувством? звериным чутьем? инстинктом влюбленного? — догадывался обо всем, что происходило в те минуты внутри нее. Она раздваивалась у меня на глазах. Одна женщина гуляла на досуге по прохладненской платформе номер 1, а другая витала над нею и упоенно разглядывала свою заветную, заповедную картину:
молодая стройная дама комильфо, изящно и просто одетая — легкий свободный костюм из белого сатина — либерти, широкополая белая шляпа из накрахмаленного гипюра, белые нитяные перчатки, белая кожаная сумочка и такие же туфли на высоком каблуке — ведет за руку очаровательного загорелого мальчика в белом поплине, а рядом с ними семенит крохотная черная собачка по кличке Джипси, что значит Цыганочка.Я чувствовал, как все это красиво, но никак не мог понять, зачем ей все это нужно? Теперь понимаю: видение дамы создавало у матери иллюзию, будто все по-прежнему, как во времена ее юности, будто не было ни революции, ни гражданской войны, ни голодовок, ни жутких кружков по изучению политэкономии.
Но моя мать была очень умная женщина. В глубине души, в подсознании она чувствовала, что иллюзии приходит конец.
Все чаще, приходя из школы, я заставал ее дома в неурочное время. Раньше она никогда не прибегала домой в обеденный перерыв, наоборот, я сам ходил к ней в контору, и мы роскошно обедали в вокзальном ресторане. Так было заведено.
А теперь:
Что-нибудь случилось? — спрашивал я.
Нет, ничего особенного — просто забежала поесть сама и тебя заодно покормить, — отвечала она и тут же отворачивалась к плите, где бурно закипал вчерашний бульон, — в него надо было срочно бросать желтые и нежные клецки.— Битки будем есть с пюре или с рисом?
Я покорно изображал великую радость по поводу любимых биточков по-строганов-ски, то есть в сметане и с жареным луком, а в груди у меня собиралось остановиться сердце. От невыносимой жалости к ней. От своего бессилия хоть чем-нибудь ей помочь.