К морю Хвалисскому
Шрифт:
– Про Феофано много что говорят, – усмехнулся Лютобор. – Да только речи те не всегда от чистого сердца ведутся. Да и в отношении красоты, я бы, пожалуй, поспорил. Феофано, конечно, хороша, но против вашей боярышни она как серая уточка против белой лебеди.
– Нашел, Путша, у кого спрашивать! – хохотнул Твердята. – Ты бы еще у Тальца спросил. Он бы точно сказал, что во всем мире нет женщины краше его рыжей корелинки.
Торговец, меж тем, с поклоном протянул Мураве венец:
– Не откажись примерить, красавица. Позволь хоть взглянуть, стоила ли эта вещь того, чтобы ее из-за моря везти.
Даждьбог весть, как там выглядела
– Ой, матушка, Царица Небесная! – всплеснула руками Воавр. – С тебя, госпожа, нынче только икону писать да Храм Божий украшать!
Лютобор в волнении так стиснул пальцами загривок Малика, что обиженный зверь укоризненно заворчал.
– С твоей госпожи, – воскликнул он, – и безо всяких уборов иконы писать лепо и в песнях ее красоту воспевать. Но кабы она согласилась принять этот венец от меня в подарок, я бы вместо всякой иконы денно и нощно молился на нее.
Красно сказал Лютобор, и, верно, какая другая девка от подобных речей зашлась бы в сладкой истоме, не особо задумываясь, сумеет ли молодец выполнить свое обещание али нет. Мурава же услышала в словах воина только новую хулу своей веры.
– Грех такое говорить! – строго одернула она его. – И грех такие речи слушать! Коли тебе в самом деле серебра некуда девать, отнеси его в храм! Авось, Господь простит беспутные твои речи. А что до венца, так он мне вовсе не люб!
И она совлекла со своей главы убор, да с такой поспешностью, словно был он свит из ядовитых змей.
Лютобор едва сумел сдержать стон: больно жалит змея подколодная любовь.
Тороп подумал, что какие бы чувства ни обуревали нынче красавицу и молодца, лучше дать им обоим с этими чувствами самим разбираться. Так же решили и прочие парни. Путша, правда, по своему обычному недомыслию застрял было рядом с торговцем, продолжая глазеть на венец, но Твердята довольно ощутимо ткнул его в бок и потащил за собой поглядеть, чем заняты на торжище прочие новгородцы.
***
Блеск серебра и сверкание дорогих самоцветов манили к себе, как вода в жаркий полдень, и кружили головы не хуже крепкого меда. Те, у кого кошельки оказались потолще, похоже, торопились их развязать.
Черноусый Талец о чем-то оживленно рядился с одним пухлым и низколобым булгарином. Обычно сдержанный и немногословный новгородец сыпал словами, как горохом, и бурно жестикулировал. Купец, не собираясь ни в чем уступать, размахивал руками раза в четыре живее, а говорил так быстро, что трудно было понять: по-булгарски ли, по-словенски ли он лопочет или на обоих языках сразу.
Среди новгородцев ходили слухи, что Талец подошел-таки к боярину с разговором о выкупе за Воавр, говорили, что он собирается, несмотря ни на что, если позволит Вышата Сытенич, взять девчонку себе в жены. Видать, эти разговоры были не пусты, и нынче парень решил приглядеть подарок для суженой.
Подойдя ближе, Тороп увидел, что внимание новгородца привлекла небольшая серебряная привеска, какие обычно носят на груди женщины
Талец, похоже, понимал это не хуже мерянина, однако, вся загвоздка заключалась в том, что, хоть привеска и стоила того, чтобы ее купили, хорезмская зернь даже в Булгаре ценилась баснословно дорого, а серебра у Тальца водилось не так уж много. Пожалуй, так купишь невесте подарок, а платить за девицу выкуп будет уже нечем. Новгородец пытался торговаться, но купец ни за что не хотел уступать.
В поведении этого булгарина сразу что-то насторожило Торопа. Уж чересчур много болтал он о том, как вез эту привеску из самого Хорезма, слишком уж цветисто и красочно описывал опасности, выпавшие на его долю. При этом его мелкие маслянистые глазки так и шныряли по сторонам, иногда съезжая к самой переносице, лишь бы избегнуть встречи с взглядом собеседника.
Оставив Мураву на попечении отца и дядьки Нежиловца, к новгородцам подошел Лютобор. Немного послушав болтовню торговца, русс поинтересовался, о чем идет торг.
– Да вот, хочу цену сбавить, – пожаловался Талец, – а он заладил, что у других гостей хорезмская зернь в два раза дороже стоит.
– Правильно он говорит, – подтвердил Лютобор. – Так то ведь хорезмская! А эта утица никуда дальше Булгара и не плавала. Да и не зернь это вовсе. Погляди, – он взял привеску из рук удивленного Тальца. – Настоящая хорезмская зернь похожа на стерляжью икру или хорошо обмолоченное зерно, сказывают, на работы настоящих мастеров даже птицы, бывает, слетаются, пытаются клевать. А эти зерна будто кто-то хорошо придавил. Да еще по краю полоса идет – след от формы. Сразу видно, отливали по глиняному или восковому образцу.
Торговец, увлекшийся собственным рассказом о том, как в одиночку отбивался от десятка разбойников-огузов, не сразу заметил, что от него отваживают покупателя. Когда же он ненадолго заглянул из огузских степей обратно на торжище, то пришел в неописуемую ярость. Набрав в легкие побольше воздуха, он собрался было по всем правилам базарной науки откостерить умника, посмевшего усомниться в его честности, но, посмотрев на Лютобора, вдруг осекся на полуслове.
Его раскрасневшееся в пылу вдохновенного повествования лицо внезапно побледнело. Испуг неузнаваемо изменил и обезобразил его и без того не очень-то привлекательные черты. Толстое брюхо и бесчисленные подбородки затряслись мелко и часто, словно все двенадцать трясовиц разом нагрянули к нему в гости. Неожиданно гибко согнув в льстивом поклоне спину, купец подобострастно залепетал:
– О, мой добрый господин, возможно ли это? Какая честь для меня видеть тебя в добром здравии в великом граде Булгаре. Надеюсь, ты не забыл тех скромных услуг, что я имел честь оказать твоей милости, а также Великому князю, да будут дни его долги, да прольется дождь ему под ноги, да осветит солнце его путь и путь моего благодетеля!
Было похоже, что торговец забыл не только о созданных его воображением огузских разбойниках, но и о сегодняшних покупателях, и даже, страшно сказать, о собственном товаре.