К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Но вот ныне в Переделкино живут иные, новые, удивительные мне люди, природа довольства и богатства которых вроде бы и понятна, но не совсем.
И как же я хочу вселиться в их дома, исполнять госзаказ, расставляя крепкие закавыки на каждом перекрестке очередного нетленного своего текста, ходить на рыбалку, рвать крючком живую рыбью пасть, ездить на охоту, убивать кровяного, мясного зверя, мысленно метясь в членов Политбюро, презирать иных пишущих соседей, топить баню, рубить веники, растить кактус на окне.
И как славно, что этого никогда
В моей двухкомнатной квартире обитает куча забубенных детей и прочих радостных родственников. Сейчас они стоят у меня за спиной, смотрят в экран.
Василий Шукшин писал лучшее свое сочинение — роман «Я пришел дать вам волю» — в ванной, на коленке, пока пошлая его баба Лидия Федосеева баюкала юных красавиц-дочек и спала потом сама, так и не дождавшаяся мужа, в постели, полная телесных сил и молочной красоты.
«Я пришел дать вам волю» — называлась книга ее мужа, говорю я.
В просторном и пышном Переделкино можно было писать «Петра Первого», гениальный роман о самодержце и самодуре. Граф Алексей Толстой раскладывал на огромном верстаке исторические исследования и справочники, открытые на нужных страницах, сверялся, творил, веселился. Его книга будто горлом шла — бурно, полноцветно и мощно. Графский дух и царский дух пели заедино, словеса слагались, сильная мелодия лилась.
А мой отец, провинциальный художник и поэт, в те времена, когда мы жили большой семьей в однокомнатной квартире, называл нашу ванную, совмещенную с туалетом, «политическим убежищем». Он прятался там от шумных нас и курил, думая о своих ненарисованных картинах и неспетых стихах. Много думал, много курил, в то время как надо было рисовать, прислонив холст к раковине, липецкие просторные цветочные поля, и бабушку в красном, а потом черном платке. Не рисовал. Не писал. Курил. Думал. Умер потом.
Есенин писал своего «Пугачева» в ледяной крохотной комнатке, где зимой не было отопления. Помните, как они с Мариенгофом приглашали дородную девушку, чтобы она согревала им постель, а потом гнали ее, не осчастливив мужской лаской?
Идеальная обстановка для «Пугачева».
Будучи нищебродом, Бабель писал свою «Конармию», расхристанную и яркую, как цветочный луг.
Бездомный Иванов писал своих сибирских вольных партизан. Потом оба заматерели, и Бабель не сделал больше ничего, а Иванов хотел выдать роман «Пархоменко» — о революционном бродяге с той же дикой, что у сибирских его партизан, кровью… Но «Пархоменко» уже не получился. Обстановка сменилась, да.
Вольные просторы славно рисуются только в замкнутых помещениях. «Я пришел дать вам волю», роман о буяне Стеньке Разине, партизаны, маргиналы и голытьба пишутся исключительно на коленке, в двухметровом убежище, в схроне с отбитым кафелем, шипящим нервным бачком и желтой в потеках ванной.
А Петры и Иоанны создаются в больших и просторных комнатах, когда за светлыми окнами большая и просторная, пусть даже в колючке и решетках, держава — с черной землей по центру и белыми снегами
Но хуже всего — когда нет ни буянов, ни иоаннов, ни просторных писательских дач, ни сил творить ночью в скучном углу. Когда времена надломлены, а в жилищном вопросе не осталось метафизики — он превратился в повод для вялого раздражения и вялой зависти.
Вялого раздражения… и вялой зависти…
(См. начало текста.)
И не вздумайте воспринимать все это всерьез.
Мой дом — моя глупость
Что первое приходит на ум, едва произнесешь: «Мой дом»? Ну конечно же, «Мой дом — моя крепость». Спасибо англичанам, от них пошло. До недавнего времени у нас никаких крепостей не было, предназначенных для жилья, а поговорка прижилась ой как давно.
В той деревне, где я вырос, не было даже заборов и ворот — с улицы можно было сразу шагнуть в дом, только дверь отворить.
В избе — ничего лишнего, и если б не стоял на столике телевизор, и не пело гимн радио по утрам, и не красовался б в шкафчике подаренный кем-то сервиз — можно смело сказать, что обстановка в доме не менялась десятилетиями.
А если отмерять, скажем, от довоенного времени, быт был неизменен веками.
Я не говорю, что это хорошо. Я говорю, что так было. Ничего не менялось, и никто от этого не страдал. Надо, конечно, уточнить, что речь идет о подавляющем большинстве населения, а не о помещичьих усадьбах и зимних дворцах.
Обусловлено это, скорей всего, не нашей национальной скромностью и тем более не леностью, а географией. Все силы русского человека уходили на борьбу с природой, до безделушек ли тут.
Двадцатый век человека разбаловал. Отныне жизнь, казалось нам, несется с бешеной скоростью. Обстановка любого дома менялась за пятьдесят лет так, как в иные времена не менялась за несколько веков. Мода стала деспотом.
К слову сказать, появилось совершенно нелепое определение новым временам — «век информации». Но как сказал один умный человек: «Мы знаем все больше и больше о все меньшем и меньшем».
Девять десятых получаемой нами информации — мусор. Ежедневно выходя в «мировую паутину», человек потребляет гигабайты чепухи. Но давайте спросим себя: помним ли мы наизусть хоть одну народную песню?
А ведь это размен извечной гармонии на сумбур и раздрай нескольких включенных одновременно радиостанций.
Та же ситуация и с местом нашего обитания. Мы отдаем все больше и больше сил на то, что, в сущности, несравнимо с нашими физическими и материальными затратами.
Из квартир исчезают книги — от них много пыли.
Откуда-то у каждого второго появилась аллергия на бумагу. Лермонтов — бумага, Гоголь — много бумаги, Лев Толстой — очень много бумаги… Невыносимо терпеть. Зато на компьютеры, на эти неутомимые пылесборники, напротив, аллергии почти ни у кого нет.