К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Но никому не надо его касаться. Не надо нам мучительной и косноязычной неоднозначности. Однозначность нам подавай!
Хорошо, вот однозначность.
Жизнь приятнее всего прожить так, чтобы никто не объяснил всем своим косноязычным существом, что есть и страсть, и почва, и судьба, и сквозь все это спазматически, в бесконечных поисках пути, рвется кричащая, мыслящая кровь, иногда вырываясь наружу.
К чёрту, да, такую однозначность?
Я про это и говорю. К чёрту.
Кочующий
На юбилей теплохода
В последние годы сложился дикий стереотип, что натуральный русский писатель — это некое полуинфернальное, в бороде и сапогах существо, окающее, гыкающее и смачно отплевывающееся при произнесении некоторых слов и отдельных фамилий.
Проханов, при всех тех собаках, что на него навешали и доброжелатели, и недруги (черносотенец, ксенофоб, милитарист, и прочая, и прочая), являет собой тот образ русского литератора, который и стоит считать идеальным. Или, верней, совершенно нормальным.
Он умеет быть европейцем, этот нормальный русский писатель. Он объясняется как минимум на двух языках, а при желании и на трех. Тулуп на нем смотрится столь же хорошо, как военная форма. А военная форма — столь же красиво, как фрак.
Вы, конечно же, помните известные фотографии Проханова — то с автоматом в прерии, то под крылом самолета, то на светском рауте, то в лесу у писателя Личутина в октябре 93-го, то с оголенным торсом у бурной реки, то у домны пылающей.
И везде глаза его горят любопытствующе, и вид при этом у Проханова совершенно органичный растворившей его среде.
А потому что он — нормальный русский писатель!
До всего ему дело, везде ему место, всюду ему по сердцу.
Проханов и в прозе своей сменил столько одежд, что ими впору было бы нарядить добрую дюжину литераторов.
Он начинал как традиционалист, деревенщик, почвенник. Тому порукой — первая, волшебная книжка Проханова «Иду в путь мой». Таким его принял и полюбил Юрий Трифонов.
Но тогда уже самые прозорливые почвенники, вроде Василия Макаровича Шукшина, почувствовали в Проханове другие энергии. Однажды Шукшин ополчился на Александра Андреевича, они сдержанно поругались. У них были слишком разные представления о народе, о добре и зле.
Василий Макарович и с добротой, и с печалью смотрел на новое социальное юродство, гладил по печальным головам своих чудиков. В прохановском же мире изначально не было места этому юродству: он жаждал, да что там — алкал новой героики, тектонических сдвигов, взлетов цивилизации. А у Шукшина какой-то дурак пытается заточенной спицей микроба проткнуть… Как тут не поссориться?
Юрий Трифонов, конечно же, не принял новой, производственной прозы Проханова. Хотя она явно возросла на той же почве, где распустились первые прохановские рассказы. Достаточно сказать, что от названия первого его сборника «Иду в путь мой» прямая дорога к названию первого романа — «Кочующая роза». Именно что вышел в путь с венком из летних цветов на голове — и началась кочевая жизнь, долгое путешествие вослед за мерцающей розой.
Кочующую розу из одноименного романа возят по всей стране то ли в стакане, то ли в бутылке рядовые строители красной империи, муж и жена. Роза из первого прохановского романа становится красивой, но грустной метафорой поспешного, даже суетного цветенья державы, так и не пустившей крепкие корни и потому разметанной впоследствии первым же мерзостным ураганом.
Проханов, безусловно предчувствовавший хаос, готовый обрушиться на страну, пытался вбить политические, идеологические, эстетические скрепы своими романами о великих стройках и мучающихся людях, чьих человеческих сил не всегда доставало для решения задач нечеловеческих. «Время полдень», «Место действия», «Вечный город» — даже сами названия этих ладно сделанных, крепко сбитых, плотных и сильных романов звучат как забиваемые сваи.
Логика кочевий вела Проханова все дальше и дальше, постепенно уводя, казалось бы, в иную сторону от мирного строительства — в места разрушения, крови и мрака.
В Афганистане, где Проханов был восемнадцать раз, началась его всемирная Одиссея. Здесь он сменил пропахшие железом и сваркой одеяния апологета великих строек на камуфляж и берцы.
Началось все с «Дерева в центре Кабула». Следом были «Рисунки баталиста» — «подмалевок, — как говорил мне сам Проханов, — к настоящей афганской прозе».
«Третий тост» — сборник рассказов об афганской войне — и роман «Дворец» о захвате дворца Амина — безусловные шедевры Проханова, занимающие самое почетное место в любой антологии военной прозы. Потом еще были романы «Стеклодув» и «Пепел».
Тем временем красная империя уже подходила к своему черному айсбергу, чтобы безжалостно распороть тулово свое, но Проханов еще успел увидеть ее и агрессивную, и одновременно жертвенную мощь в Кампучии, в Никарагуа, в Алжире…
Тогда появились «Африканист», «В островах охотник…»
Видите, слышите в этих названиях, как ушедший в путь свой отрок, не раз настигавший на евразийских просторах кочующую розу, превратился в охотника, бродящего уже не меж островов, а меж материков! Это цельный, безупречно цельный путь.
Проханов лучше других понимал, что наступает время истончения всех истин, и в ужасе ждал прихода к власти новой генерации людей, у которых в душе запекся гной и во рту черви кипят. Написанная в 1983 году повесть «Адмирал» наполнена такой безысходной тоскою, которую только и сегодня можно понять во всем ее ужасе!
В следующем, послечернобыльском романе «Шестьсот лет после битвы» Проханов берет на себя задачу почти невыполнимую. Он, как атлант, пытается удержать страну, не дать ей покончить жизнь самоубийством, доказывая, что еще возможно вдохнуть жизнь в старые меха, не бросить красную империю на растерзание, не порушить ее атомных храмов и поднебесных заводов…
Какое мужество нужно было иметь, чтоб после Чернобыля исповедовать все это! И ведь он был прав, прав.
Но один Проханов уже не мог удержать ничего.