К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Крик в буреломе
Поначалу захотелось переслушать Егора Летова, прежде чем писать. У меня есть пластинок тринадцать его. Потом подумал: а зачем? Зачем выдумывать нового Летова, когда у меня уже есть тот, с которым прожил какой-то отрезок времени?
Не всю жизнь, нет.
Есть известное выражение, которое употребляли в свое время хиппи: «Не ходи за мной — я сам заблудился». На первый, неточный взгляд
Летов говорил в предпоследние времена, что больше не хочет писать песен — куда интереснее петь чужие. Опять же, думаю, вовсе не потому, что исписался, а оттого, что все сказал.
Слова кончились.
Зато появилось ощущение, что после всех своих метаний, катастроф и ломок Летов наконец-то просто поживет, жизнью, почти в тишине, совсем немного музыки оставив.
Он умел молчать, хотя его-то как раз хотелось слушать — в то время как иным хриплым и вздорным глоткам давно пора заткнуться.
Каким странным это ни покажется после прослушивания «Гражданской обороны», но Летов был очень тихим человеком.
Он не кричал — это в нем кричало. В то время как многие его, так сказать, коллеги по цеху старательно рвут глотку, в то время когда внутри все вымерзло, а на языке дурная трава наросла.
Когда у Летова перестало внутри кричать — кровь встала. Видимо, крик этот и толкал сердце.
Всякий разумный человек понимает, что в музыке Летова не было ничего деструктивного, ломкого, черного. Напротив, все сделанное им было бесконечным преодолением хаоса. Было, скажу больше, объяснением в любви тому самому русскому полю и даже тем самым русским людям, у которых все как у людей.
Сквозь этот дикий крик только одно и слышится: «Милые мои, потерянные, что же мы все здесь будем делать, как же нам не пропасть тут пропадом…»
Сегодня говорят, что Летов настолько внесистемен, внеидеологичен, да и попросту дик, что он как бы уже и не русский, а какой угодно, вне географий, вне границ, всечеловеческий.
Сущая ерунда, конечно, потому что в силу именно этих своих качеств Летов и является русским на всю тысячу процентов. Как, впрочем, и всякий иной великий русский.
Я не услышал его тогда, когда Летова пел всякий дурак с гитарой во дворе, ни единого слова не понимая.
Если бы понимали, они бы не разошлись, едва повзрослев, по сторонам, все эти беспутные недоростки, рисовавшие «ГрОб» на стенах и оравшие «Все идет по плану!»
Я услышал его в те дни, когда полюбил женщину, девушку, девочку, — и в ее изящной квартире, совершенно неожиданно, играл Летов, «Сто лет одиночества».
— Меня это очень возбуждает, — говорила мне она, и в этом не было ни гранулы пошлости, а только чистота, страсть, стремительное солнце.
Отсюда, из этой страсти, рукой было подать до Эдуарда Лимонова и его ватаг: приход Летова к нему был абсолютно логичным. Они оба занимались, по сути,
Только безумцы думают, что Летов писал песни про анархизм, про фашизм, про наркотики и про «пошли вы все на х…».
Он пел о том, что испытывал ужас от такого, когда «…дырка на ладони — так ему и надо, Некому ответить — нечего бояться!»
Потому что надо отвечать.
И он отвечал, сколько смог, как умел, как получалось. Тем временем ненасытный хаос настигал, реальность выворачивалась наизнанку и жила так — мясом, белыми костями грудины, нервами и кровотоками наружу. Потому что — надо больно, больно надо, иначе никак.
Летов стремился к человечности по-настоящему, по-человечески, всеми силами, поперек любой кривды, к последней истине напрямую, через бурелом.
Когда я закрываю глаза и пытаюсь представить, как Летов пишет и поет песни, я только такую картину и вижу: чернеющий, насмерть спутанный корнями и сучьями кромешный лес, сквозь который бредет, прорывается слабый человек с голыми, в кровь разодранными руками.
Он, конечно же, вышел на свет. Иначе не может быть.
То, что у меня внутри
Песни о любви
Вот я, к примеру, в США где-нибудь на юге живу.
Отчего бы мне там не жить, вполне себе возможно.
Там огромные негритянские женщины на огромных джипах. Там все тебе улыбаются, там по улицам можно ходить босиком: чисто. Идешь босиком — и полицейский приветствует тебя нежнейшей улыбкой; разве может быть такое в России?
Еще там бывают такие деревни — как из старого американского кино, где разморенные янки неспешно пьют пиво в ожидании драки, и уставший бармен за ржавой кассой считает сдачу, и тут подъезжает длинное старое авто.
Это я приехал. Сейчас меня побьют, наверное.
Впрочем, я могу жить в Нью-Йорке, там вообще меня никто не заметит, там очень много людей: помню, как я завороженно передвигался из китайского квартала в итальянский и затем в, так сказать, русский квартал заходил, и дальше, и еще дальше…
Я вступлю там в сотню разных сообществ, кружков и групп, против рака там, за голубых, против голубых, за рак, у меня будет много разных друзей. Я все время буду с ними совершать марши по улицам — бежать через весь Нью-Йорк с номерком на спине; я видел в Нью-Йорке такое, там семь тысяч человек бежали через весь город в качестве протеста против слабоумия их друзей. У всех были номерки на спинах. За право пробежать через весь Нью-Йорк они сдали по 50 долларов.
Мне бы очень понравилось в Нью-Йорке. Но я крутанул глобус и выпал в Дели, я однажды жил там, и в первое же утро, едва из самолета, пересек небольшую часть Индии по дороге в Тадж-Махал.