К вечеру дождь
Шрифт:
Так я себя успокаивал. Занесло, мол, у ручейка русло, а я вот его освобождаю…
Вообще-то по такой логике и дров вполне можно наломать.
После обеда я позвонил домой.
Воскресенье, все мои дома. Даже отец.
— Ну, как, — говорю, — жизнь на шхуне?
— Хорошо, — отвечает Томка. — Ты чего там со своей карьерой решил? А?
А я, честно говоря, и забыл. Про карьеру-то.
— Сейчас, — говорю. — Сейчас начну решать.
— Ва-сенька, — говорит Томка, — Ва-а-сенька!
Это у нее манера такая. Сказать словами не может, так она голосом. Когда вот таким голосом, значит, хорошо ко мне относится.
Я тоже улыбаюсь, тоже слабенький, люблю, когда любят.
Томка моя — медсестра и работает в детском отделении.
Веселая, дети ее любят, ну и я с ними. И мама моя ее любит, и отец. Только все боимся, как бы она меня, такого труженика, не бросила. Я ведь — через сутки сутки, а то и чаще. И не из-за денег (хотя и они не лишние, понятно), а просто вечно не хватает, кому дежурить. Просят, а я соглашаюсь. Да и… хочется, честно говоря. Привык, наверно. А то пресно как-то. Раньше я боксом занимался (пятьдесят семь килограммов, полулегкая весовая категория), и когда бросил, все не мог успокоиться, скушно все было жить. А тут… В общем, жить так, чтобы холодок в животе чувствовать, так я решил. Пока силы, конечно, есть. А придет время — другим место. А пока мы, пока я. И Томка, хоть и боимся мы за нее, никуда от меня не убежит. Она ведь там, в детском-то, тоже не носочки вяжет.
ВЫЗОВ 5-й
Потом была пауза, а после интересный вызов — в драмтеатр.
Кстати, в паузах тоже бывает интересно. Сидишь, слушаешь, треп идет, врачи, фельдшера, а то и шоферы от домино оторвутся… У кого, что, когда. Слушаешь, и общая картина жизни яснее, и место твое в ней легче как-то понять. А то все «мне», «меня», «мое», сплошной один эгоизм, как говорила Шарлотта Корде. Будто у мира только и задача выковать тебе счастье или несчастье. Только твоей тарелочкой с голубой каемочкой он и занят.
Ну вот, едем в драмтеатр. Дядя Федя (он сегодня с нами) матерится потихоньку, не любит такие вот «аристократические» несчастья — в ресторанах, в театрах, в высоких учреждениях. Считает, мы народу должны помогать, простому. А что же, говорю я, а в театр народу не ходить, что ли? Молчит, но вижу — не согласен. Народ работает, написано на его лице, не до баловства ему! Он вообще странный мужик, дядя Федя. На фронте он тоже был шофером, но больше как-то по тылам, на передовой почти и не пришлось, но вот, например, маршала Жукова почитает за первого из всех на свете людей. Или вот лет пятнадцать уж назад ему желудок резецировали, по поводу язвы двенадцатиперстной, так того хирурга, оперировавшего его, он тоже слишком даже уважает, а других… И как только не ругает он иногда нашего брата, особенно если откажут и больного не возьмут. Хоть и справедливо, бывает. Меня он тоже не очень уважает, потому я для него салага. Единственное, что вызывает в нем некоторое ко мне снисхождение, это то, что я не курю. Ребята у нас иные курят, так, он их из кабины гонит, хоть у них же считается подчиненным. Вообще мужик он странный, но не плохой. Зубы впереди желтые, плоские, как у коровы, с площадочками такими. Это потому, что коренных у дяди Феди нет, и жует он вот этими, резцами. И хоть улыбается он редко, улыбнется — не удержишься, развеселишься, такие симпатичные у него зубы.
Ладно. Приехали в драмтеатр.
Идет второй акт, в фойе пусто. Гардеробщицы, как совы на ветках, дремлют, а нас встречает молоденькая девушка и просит подождать. Ждем. И вот из женского туалета выходит еще девушка, постарше первой, — высокая, красивая, спокойно
Девушка, кажется, даже и не смущена. Глазами меня поприветствовала, смежила веки: «Здрассте!» — даже как бы улыбнулась, вот ведь, мол, что еще бывает-то на белом свете. Принесли стул, усадили ее, и я по всем правилам искусства (приятный случай, когда помощь явная и простая) челюсть ей вправил.
Маша, гляжу, отворачивается — рассмеяться охота. Я ей глазами погрозил, а девушку (она уже сидит себе на стуле как ни в чем не бывало), девушку записал в карту вызова и спрашиваю:
— Ну, как пьеса-то? Не очень, что ли?
И она, невозмутимая красавица моя, что вы думаете? Только и махнула чуть-чуть рукой, а-а, мол… И не спрашивайте лучше.
Вот так вот!
ВЫЗОВ 8-й
— Здравствуйте!
— Здравствуйте!
— Вызывали?
— Вызывали… Проходите, пожалуйста.
В дверях большой, «импозантный», как сказала потом Маша, мужчина, в халатной блузе с золотыми блестками, вежливый, холеный.
— Проходите… Проходите, пожалуйста. Маша моя тушуется.
Прихожая большая, комната, куда мы проходим, вовсе огромная, а из нее деревянные ступеньки в другую, которая расположена выше, чем эта, на метр, наверно. Сложная какая-то квартира, я таких еще и не видывал.
— Вы больной?
— Да, я…
Мы проходим к дивану, он ложится, потому что боли у него под ложечкой, и я мну ему живот… Живот с жирком, но и мышцы хорошие: чувствуется, следит за собой человек. И тут в комнату, где мы, из той, которая выше на метр, к нам выходит женщина.
— Папочка, — говорит она, — ну зачем же ты встал? Ведь я просила же подождать, я сама бы открыла.
Нет, думаю я, она ему не дочка, а жена. Это сразу видно, а «папочка» — это у них такая манера. Красивая, между прочим, женщина, это я вижу. В годах уже, и формы тяжеловатые, но ясные, безукоризненные в своем роде. А лицо какое-то одинаковое (во времени), будто приклеенное.
— Мамуся, — говорит мой больной. — Ты выйди, пусть меня посмотрят.
Мамуся выходит.
А я продолжаю.
Только что ушли гости, и выпито граммов триста коньяку, и закушено тем-то и тем-то, и вдруг вот тут схватило, вот тут вот. И никогда раньше не было. «А теперь вот есть!» — думаю я. Ну, что ж, язва, по-видимому, начинается, надо к терапевту, а пока: «Ну-ка, Маша, сделай-ка!..» — и еще даю советы, мастер просто по бесплатным советам.
Мамуся потом меня провожает.
Она-то меня ни о чем не спрашивает, она знает, с кем она будет говорить и тратить порох по серьезному такому делу…
Но вежлива, как же, вежлива.
Мы едем, а я вспоминаю, кто это был. Конечно же, это он, наш известный, наш знаменитый художник, гордость нашего города, член академии, недавно о нем статья была в «Вечерке» и портрет. Там-то я его и видел. Да… И картины я его видел. Выставка в союзе художников в прошлом году. Интересная вещь, портреты у него получались — рыбаков, доярок, лесорубов… Видно, точно угадывал: кто есть кто. И много в портретах, много «человека», а вот как пейзаж, жанр — дыра, провал, ничего! Это, наверное, потому, решил я тогда, что своего содержания, своей поэзии у него нет. Нет мелодии, что ли, своей… Он как паразит за счет этих лесорубов. Лица у них содержательные, и картина получается содержательная…