К востоку от Эдема. Том 1
Шрифт:
— Твои сыновья сиротеют без имени, — тихо сказал он.
— Их оставила, осиротила мать, — сказал Адам.
— А ты их без отца оставил. Неужели не чувствуешь как зябко ночью сироте-ребенку? Не для него тепло и птичье пенье, и чего ему ждать от рассвета? Неужели ты совсем забыл детство, Адам?
— Не моя в этом деле вина, — сказал Адам.
— Но надо же беду поправить. У твоих сынов нет имени.
Самюэл нагнулся и, приобняв за плечи, помог Адаму встать.
— Мы дадим имена, — сказал
Он обеими руками стал стряхивать пыль с Адамовой рубашки.
Взгляд Адама был далек, но не рассеян, а сосредоточен, точно Адам прислушивался к какой-то музыке, несомой ветром, — и глаза уже не были мертвенно-тусклы.
— Никогда бы не поверил, что буду благодарен за оскорбления и нещадную трепку, — сказал он. — И однако благодарен. Спасибо, хоть и кулаком выколочено из меня это спасибо.
Самюэл улыбнулся, от глаз пошли морщинки-лучики.
— Ну и как у меня получилось — без натяжки? Нагнал страху как следует? — спросил он.
— То есть?
— То есть я обещал жене так сделать. Она не верила, что меня на это станет. Я ведь не из драчунов. Последний раз я дрался еще школьником из-за учебника и красноносой девочки — в ирландском графстве Дерри,
Адам смотрел на Самюэла, но мысленно видел перед собой Карла, ощущал его темную, убийственную злобу, потом увидел Кэти, ее пустые глаза над дулом пистолета.
— Ты нагонял не страх, — сказал Адам. — В тебе скорее усталость чувствовалась.
— Видно, недостаточно я рассерчал.
— Самюэл, я только один раз задам этот вопрос. Слыхал ты что-нибудь о ней? Есть ли хоть какие-нибудь вести?
— Ничего я не слыхал.
— Что ж, так, пожалуй, даже лучше, — сказал Адам.
— Ты ее ненавидишь?
— Нет. Только мутная тоска на сердце. Может, потом она определится в ненависть. Понимаешь, прелесть так сразу обернулась в ней мерзким и жутким. Все у меня смешалось, спуталось.
— Когда-нибудь мы сядем и разложим это на столе четким пасьянсом, — сказал Самюэл. — Но теперь — теперь у тебя же нет всех карт.
Из-за сарая донесся истошный крик возмущенной курицы — и потом тупой удар.
— Что-то там в курятнике, — сказал Адам.
Снова послышался куриный крик — и оборвался.
— Это Ли орудует, — сказал Самюэл. — Знаешь, если бы у кур было свое правленье, церковь, историческая наука, то радости людского рода трактовались бы в ней хмуро и кисло. Стоит людям озариться радостью, надеждой — и тут же тащат вопящего курчонка на плаху.
И оба примолкли, обмениваясь лишь скупыми пустовежливыми вопросами о здоровье, о погоде и не слушая ответов. И в конце концов оба насупились бы снова, если бы не Ли.
Он вынес стол, два стула, поставил их к столу друг против друга. Сходил за виски, расположил
Оба мальца сидели серьезные, таращились на бороду Самюэла, искали глазами Ли. Странная на них была одежда: длинные штанцы, китайские расшитые и отороченные черным курточки — на одном бирюзово-голубая, на Другом бледно-розовая. А на головах круглые черные шелковые шапочки с ярко-красной шишечкой на плоском верху.
— Где ты раздобыл эти одежки, Ли? — спросил Самюэл.
— Я не раздобывал, — сердито сказал Ли. — У меня хранились. Всю прочую одежду я сшил им из холстины. А в день, когда мальчику дают имя, он должен быть одет красиво.
— Ты, я слышу, распростился со своей ломаной речью?
— И, надеюсь, навсегда, — ответил Ли. — Но, конечно, пользуюсь ею, когда приезжаю в Кинг-Сити.
Он молвил что-то близнецам краткосложно и певуче, и те улыбнулись ему с земли и замахали палочками.
— Я налью вам, — сказал Ли. — У нас тут стояла бутылка.
— Купил ее небось вчера в Кинг-Сити, — сказал Самюэл.
Теперь, когда Самюэл и Адам сидели вместе за столом и преграды вражды рухнули, Самюэлом овладело стеснение. Кулаками вразумить он смог, а как теперь вести речь, затруднялся. «Отвага и упорство дрябнут в человеке, если их не упражнять», — подумал он и усмехнулся мысленно сам над собой.
Посидели, полюбовались на близнецов в их странном цветном одеянии. «Иногда противоборец может помочь лучше друга», — и с этой мыслью Самюэл поднял взгляд на Адама.
— Не заговаривается что-то, — сказал он. — Это как не написанное вовремя письмо, которое с каждой проходящей минутой все труднее писать. Может, подсобишь мне?
Адам глянул на него и опять опустил глаза на близнецов.
— У меня в голове гул, — сказал он. — Как под воду звуки доносятся. Надо мне еще пробиться сквозь толщу целого года.
— Может, расскажешь, как все было, и беседа с места стронется.
Адам выпил, плеснул себе еще, поводил-покатал по столу наклоненным стаканом. Янтарное виски, косо поднявшись к краешку стекла и согреваясь, запахло пряно, фруктово.
— Трудно вспоминать, — сказал он. — Не острая боль, а тупая муть. Но нет, и как иглами тоже, бывало, заколет. Ты сказал, в моей колоде не все карты. Я и сам так думаю. Возможно, всех у меня никогда и не будет.
— Это память о ней тебя мучит и наружу просится? Когда человек говорит, что не хочет о чем-то вспоминать, это обычно значит, что он только о том одном и думает.
— Может, и так. Она вся с мутью перемешана, я ничего почти не помню, кроме последнего — как огнем выжженного.