Качалов
Шрифт:
До каких пределов доходили цензурные запрещения, свидетельствуют такие случаи. В Ярославле не была позволена оперетта «Бедный Ионафан», так как местного архиерея звали Ионафаном. Некий исправник, недовольный Грибоедовым, реплику Фамусова: «В сенат подам, министрам, государю», — переделал на свой лад: «В сенат подам, к министрам, к высшему начальству».
Искусство задыхалось от произвола множества опекающих инстанций.
Как в подобных условиях определить репертуар нового театра? Да еще народного, Общедоступного.
И какой спектакль показать,
Удастся ли привлечь им внимание общества?
Создатели Художественно-Общедоступного театра положили немало сил, чтобы наметить свой репертуар.
Пьеса Гауптмана «Ганнеле» была в репертуарном списке в числе первых. Однако перевод ее находился под цензурным запретом. Причина: героиня Ганнеле видит во сне сельского учителя в образе Христа. Только после того, как из текста исключили «кощунственный» сон, удалось выхлопотать цензурное разрешение.
Все же накануне генеральной репетиции руководители театра получили приказ обер-полицмейстера не показывать спектакля. Отчего? Московский митрополит Владимир, оказывается, против «Ганнеле».
Станиславский и Немирович-Данченко добились аудиенции митрополита. В приемной навстречу им вышел аскетического вида старик. В руках у него был экземпляр первоначального варианта пьесы. Митрополит принялся строго отчитывать за намерение показать на сцене Христа. Напрасно руководители театра пытались разъяснить, что в новом варианте уже нет «опасного» сна Ганнеле.
— Ваше высокопреосвященство, это недоразумение… — взывал Немирович-Данченко.
— Ваше высокопреосвященство… — вторил Станиславский.
Разгневанный аскет не желал слушать никаких объяснений. Наконец приподнялся, давая понять, что аудиенция окончена.
Дальнейшие попытки спасти спектакль были также тщетны, и сам генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович спасовал перед митрополитом, не внимавшим доводам разума.
Такой же случай произошел, когда театр задумал ставить «Саломею» Оскара Уайльда и «Каина» Байрона. Святейший синод запретил обе постановки. Хлопоты привели Немировича-Данченко к экзарху Грузии. Как и митрополит Владимир, он сразу взял гневный тон:
— Вы что же это, собираетесь выводить на театральные подмостки жертвоприношение? И кому жертвоприношение? Богу? И кого же вы на сцену выводите для этого — Адама? Адама, причисленного к лику святых. И Авеля. А вам не известно, что Авель в иерархии святых на две ступени выше самого Адама?
Так, ни «Каина», ни «Саломею» не разрешили ставить на сцене.
Не только цензурные рогатки стояли на пути молодого театра. Руководители его договорились с Обществом народных развлечений, чтобы в праздники по утрам давать дешевые спектакли для рабочих. Но тут вмешалась полиция. Немировича-Данченко вызвал к себе обер-полицмейстер Трепов, тот самый Трепов, который прославился выражением «Патронов не жалеть!».
— Вам разве не известно, — загромыхал обер-полицмейстер, — что для народных театров существует особый репертуар?
— Да, но ведь это спектакль не на фабрике и не в деревне,
— Значит, перемещается лишь территория, а сущность остается та же… Я мог бы вас под суд отдать, однако лучше кончим добром — прекратите эти спектакли!
Создатели Художественно-Общедоступного театра, получившего потом короткое, но зазвучавшее во всем мире магически, название «МХАТ», вспоминали о его рождении так:
Станиславский: «Впервые занавес распахнулся в трагедии графа А. Толстого «Царь Федор». Пьеса начинается словами: «На это дело крепко надеюсь я!» Эта фраза казалась нам тогда знаменательной и пророческой».
Немирович-Данченко: «День открытия был назначен на 14 октября по старому стилю. Его загадала мне цыганка. Я никогда не верил предрассудкам, «предопределениям свыше». Но нигде предубеждения не властвуют с такой силой, как в театре».
Хозяин театрального здания в Каретном ряду мелкий купчик Щукин не уничтожал в своих владениях крыс, так как суеверно опасался их мести. Вот он-то и привел гадалку, чтобы она предсказала, в какой день лучше открыть театр. По ее совету была выбрана среда 14 октября 1898 года.
Но, разумеется, не эти курьезы, а деловые соображения заставляли торопиться с открытием первого сезона. Доходов театр еще не имел, а содержание его необычайно большого штата — 29 артистов и 284 хористов, оркестрантов, статистов, обслуживающего персонала — обходилось не дешево. Даже на императорской сцене не было такого соотношения творческих и технических сил.
То была дерзновенная армия, которую Станиславский и Немирович-Данченко повели на штурм высот искусства. Армия молодых… Большинству артистов едва исполнилось двадцать пять лет. Люди, разные по таланту, но одинаково горячо влюбленные в свой театр, непоколебимо в него верящие, стремящиеся стать достойными его грядущей славы.
Никто, от актера, игравшего ведущую роль, до незаметного статиста, стоявшего на последнем плане у самых кулис, не хотел в поисках нового искусства брести проторенными тропами. Все трудились не покладая рук. Слова Бальзака: «Праздник актера — его работа, а работа — наслаждение», — служили девизом труппы в Каретном ряду.
Наконец настал день открытия. Грядущая судьба театра ставилась на карту в тот осенний вечер — удастся ли пройти в таинственные ворота успеха, или они захлопнутся раз и навсегда?
Перед третьим звонком Станиславский, подавляя смертельный страх, обратился к артистам с ободряющими словами полководца, посылающего свою армию в решительный бой. Голос его срывался, дыхание прерывалось.
Грянувшая музыка увертюры заглушила слова. Говорить было невозможно и… Станиславский пустился в пляс. То был исход томительного нервного возбуждения. Он танцевал мертвенно-бледный, с испуганными глазами, подпевая и выкрикивая обрывки ободряющих фраз.
— Константин Сергеевич, уйдите со сцены! Сейчас же… И не волнуйте артистов! — решительно оборвал трагический танец помощник режиссера, наделенный всей полнотой власти на время спектакля.