Качели дыхания
Шрифт:
— Послушай, — отозвалась Беа, — я не лошадь, а ты не тысяченожка. Станешь тем, во что играешь, будешь наказан — это закон. От закона не увернешься, даже если переберешься в Прагу.
— Или в лагерь, — говорю я.
— Ну да, — соглашается Беа, — потому как Тур Прикулич отправится вместе с тобой. Он ведь тоже поехал учиться в Прагу. Хотел стать миссионером и не стал. Но прижился в Праге, переключился на торговлю. Знаешь, у маленькой деревни требовательные законы, да и у Праги тоже, — вздохнула Беа. — От них не увернешься. Их сочинили требовательные люди.
Здесь Беа снова
— Я люблю требовательных людей.
«Одного, — мелькает у меня в голове, — одного-единственного человека». Я стараюсь сдерживаться, потому что она живет благодаря этой требовательности. Единственный требовательный человек обеспечил ей — а не мне — теплое местечко в каптерке. Она жалуется на Тура Прикулича, ей хочется быть с нами, а жить как он. Когда Беа говорит быстро, она порой близка к тому, чтобы забыть о разнице между собою и нами. Однако за миг до этого успевает прошмыгнуть назад в свою защищенность. Может, благодаря этой защищенности в ускользающем взгляде ее глаза становятся продолговатыми. Может, она, когда разговаривает со мной, мысленно взвешивает свои преимущества. А много говорит оттого, что, помимо своего требовательного человека, хочет еще чуточку свободы, о которой он понятия не имеет. Может, ей нужно меня разговорить, может, она ему докладывает, о чем мы с ней ведем разговоры.
— Беа, — сказал я, — вот песня моего детства:
Высоко солнце в дымке, желта кукуруза, и времени нетДля меня самый сильный детский запах — это гнилостный запах прорастающих зерен кукурузы. На летние каникулы мы поехали в Венх и провели там три недели. Когда вернулись после каникул, на куче песка у нас во дворе проросла кукуруза. Я выкопал из песка початок: на нем были белые нити корней, а сбоку висело вонюче-желтое старое зерно.
Беа повторила:
— Желта кукуруза, и времени нет.
Потом пососала палец и сказала:
— Хорошо, когда что-то растет.
Беа Цакель на полголовы выше меня. Косы толщиной в руку обернуты вокруг головы шелковистой оплеткой. Голова, наверное, у нее не только потому гордо поднята, что Беа сидит в каптерке, но и потому, что ей нужно нести эти тяжелые волосы. Наверное, она еще ребенком обзавелась такими волосами, чтобы в бедной незаметной деревне горы сверху не просматривали ее сквозь голову, пока не умрет.
Но тут, в лагере, она не умрет. Об этом уж позаботится Тур Прикулич.
Последняя капля счастья Ирмы Файфер
Уже в конце октября зарядил дождь с ледяными иглами. Задав нам дневную норму, контролеры вместе с конвойными подались обратно в лагерь, в теплую контору и караулку. На стройке начался спокойный день, без командных окриков и страха.
Но это спокойствие оборвал вопль Ирмы Пфайфер. Что-то вроде ПОМОГИТЕ-ПОМОГИТЕ или БОЛЬШЕ-НЕ-ХОЧУ — толком не разобрать. Мы с лопатами и деревянными рейками кинулись к известковой яме и не успели — начальник стройки уже стоял там. Нам пришлось бросить все, что мы держали
Ирма Пфайфер лежала в ней лицом вниз, вокруг пузырилась известь. Сперва известь поглотила руки, затем под серым покрывалом исчезли ноги до колен. Две секунды — почти целую вечность — известь выжидала, зыбясь мелкими рюшками. И вдруг разом захлестнула бедра. Вздрагивающая жижа проникла под шапку. Голова накренилась, а шапка приподнялась, и ее — с растопыренными «ушами» — медленно понесло к краю ямы, будто голубя с взъерошенными перьями. Наголо остриженный, в струпьях от вшей затылок еще оставался сверху и походил на половину дыни. Когда же голова совсем исчезла и виднелся лишь тот горбик, начальник сказал: Жалко, очень жалко.
Вслед за тем он погнал нас, угрожая своей лопатой, на другой конец стройплощадки — к гасильщицам извести. Всех сбил в одну кучу и крикнул: Внимание, люди!Аккордеонисту Конраду Фонну пришлось переводить: «Если саботажник ищет себе смерти, пусть ее найдет. Она сама туда прыгнула. Каменщики с лесов видели».
Нам приказали построиться и идти в лагерь. В этот день проверку устроили еще до полудня. Шел все тот же дождь с ледяными иглами, а мы стояли под открытым небом, притихнув от звериного ужаса и внутри, и снаружи.
Прибежал из своего кабинета неистово орущий Шиштванёнов. Вокруг рта у него пенилась слюна, как у разгоряченного коня. Шиштванёнов швырял в нашу сторону свои кожаные перчатки. Всякий раз кто-то наклонялся, поднимал их и приносил ему. А он опять швырял. Наконец он оставил нас Туру Прикуличу. На Прикуличе были клеенчатый плащ и резиновые сапоги. Он потребовал, чтобы мы рассчитались по номерам, потом сделали шаг вперед, потом шаг назад, снова рассчитались, снова шаг вперед и назад — и так до вечера.
Когда Ирму Пфайфер вытащили из ямы и где ее закопали, никому не известно. На следующее утро сверкало холодное солнце. В яме была свежая известь, всё как прежде. Никто не заговаривал о вчерашнем.
Наверняка кое-кто вспоминал Ирму Пфайфер, ее еще новую шапку и ватную спецовку. Она же легла в землю одетой, а мертвым одежда ни к чему, когда живые замерзают.
Ирма Пфайфер хотела сократить себе путь, она несла перед собой мешок цемента и не видела, куда ступает. Мешок весь напитался ледяным дождем, он первым пошел ко дну. Оттого мы и не увидели его, когда подбежали к яме. Так предположил аккордеонист Конрад Фонн. Предполагать можно разное. Но знать наверняка ничего нельзя.
Черные тополя
Была ночь с тридцать первого декабря на первое января, новогодняя ночь в конце второго лагерного года. В полночь из репродукторов раздалась команда: всем явиться на плац. Нас погнали по дороге, ведущей из лагеря. По обе стороны колонны восемь конвоиров с винтовками и собаками, сзади — грузовик. За заводской территорией, где начинался пустырь, нам приказали построиться в глубоком снегу перед глухим кирпичным забором и ждать. Мы были уверены: этой ночью нас расстреляют.