Качели дыхания
Шрифт:
Я уже вторую зиму находился в лагере, нам не разрешалось писать домой, подавать хоть какие-то признаки жизни. В русской деревне стояли голые березы, под ними — снежные крыши, похожие на покривившиеся нары в воздушных бараках. В эти ранние сумерки кора берез была бледна не так, как днем, и белела не так, как снег. Я видел, как гибкий ветер проплывает между ветвями. На тропинке, протоптанной вдоль плетенных из ивняка изгородей, мне попалась светло-коричневая собачонка. У нее была треугольная голова; длинные лапы, тонкие и прямые, походили на барабанные палочки. Из собачьей пасти вырывалось белое дыхание, она будто жевала мой носовой платок и при этом барабанила лапами. Собачка пробежала мимо, словно я лишь тень изгороди. Она была права: на дороге, ведущей обратно в лагерь, я казался в сумерках всего лишь обычным русским предметом.
Этим бело-батистовым носовым
В лагере другого такого платка не было. Все эти годы я мог обменять его на базаре на съестное. Мне бы дали за него сахар или соль, а может, даже пшено. Искушение время от времени возникало, голод ведь слеп. Что меня удерживало: я верил, что этот платок — моя судьба. Выпустишь судьбу из рук — и пропал. Я не сомневался, что прощальные слова моей бабушки — Я ЗНАЮ, ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ — преобразились в носовой платок. Мне не стыдно сказать: «Носовой платок был в лагере единственным человеком, который обо мне беспокоился». Я и сейчас в этом уверен.
Вещи порой проявляют нежность, чудовищную нежность, которой от них не ждешь.
В головах, за подушкой, — чемодан, под подушкой — хлеб. Он — оторванный от себя, бесценный — завернут в хлебный платок. А в том месте, где к подушке прижимается ухо, как-то утром раздается писк. Поднимаешь голову — и ты потрясен: между хлебным платком и подушкой шевелится светло-розовый клубок величиной с твое ухо. Шесть безглазых мышек, каждая — меньше детского пальчика. Кожа у них как шелковый чулок, который подрагивает, потому что — живая плоть. Ничто породило мышек, такой вот дар без повода. И вдруг я стал гордиться ими, будто они тоже гордились мной. Я гордился, что мое ухо обрело детей, ведь мышата — хоть в бараке шестьдесят восемь нар — родились именно у меня, меня выбрали в отцы. Мышки были одни, матери я не приметил. Они мне так безмерно доверяли, что я их стеснялся. Я сразу почувствовал, что люблю их и должен от них избавиться, причем сразу же — прежде, чем они примутся за хлеб, прежде, чем все проснутся и что-нибудь заметят.
Я приподнял клубок мышек и переложил его на хлебный платок, сделав из пальцев что-то вроде гнезда, чтобы им не было больно. Затем выскользнул из барака и пересек с этим гнездом двор. Ноги у меня тряслись, я спешил: только бы охранники меня не увидели и сторожевые псы не унюхали. Однако глаз от платка не отрывал, чтоб ни одной мышки на ходу не уронить. После, в сортире, я вытряхнул платок в очко. Мышки плюхнулись в яму. Ни писка. Удалось — я мог перевести дыхание.
Когда мне было девять лет, я нашел в самом дальнем углу прачечной, на старом половике, зеленовато-серого котенка со слипшимися глазами. Я взял его на руки, погладил брюшко. Котенок зашипел, вцепился зубами мне в мизинец и не отпускал. Внезапно я увидел кровь. Я придавил его большим и указательным пальцами. Кажется, очень сильно надавил — и именно где горло. Сердце у меня колотилось, как после драки. Этот котенок — он был уже мертв — поймал меня с поличным в момент убийства. Что не намеренного — еще хуже. Чудовищная нежность запутывается в ощущении своей вины иначе, чем намеренная жестокость. Глубже. И на более долгий срок.
Что общего у того котенка с мышатами?
Ни писка.
А что отличает котенка от мышат?
В случае с мышатами было убийственное намерение, но и сострадание — тоже. С котенком — горечь обиды: хотел погладить, а тебя укусили. Это во-первых. Во-вторых — цугцванг: [22] если уж начал давить, назад пути нет.
О сердцелопате
Лопаты бывают разные. Но мне больше всего нравится сердцелопата. Только ей я дал имя. Сердцелопатой можно лишь нагружать или разгружать уголь, причем исключительно рассыпной.
22
Цугцванг(нем. Zugzwang) — положение в шахматной партии: необходимость сделать очередной ход, ведущий к проигрышу.
У нее есть видная сердцу лопасть размером с две головы, если они улягутся рядом. Лопасть и сама имеет вид сердца, она нежно вогнута, умещается на ней пять кило угля или вся задница Ангела голода. К лопасти приварена длинная шейка; черенок же несоразмерно короткий и заканчивается
Сердцелопату одной рукой берут за шейку, а другой — за поперечину вверху черенка. Но, с моей точки зрения, за поперечину хватаешься внизу. Поскольку для меня сердцелопата всегда сверху, а черенок — так себе, сбоку припеку; он внизу или даже сбоку. Стало быть, я ухватываю лопасть — как сердце — вверху за шейку, а внизу берусь за поперечину. И удерживаю равновесие, и сердцелопата в моих руках уподобляется качелям, она словно качели дыхания в моей груди.
Потом нужно дать сердцелопате время освоиться с работой, чтобы вся лопасть заблестела и сварной шов на ее горле ты начал ощущать как шрам на руке, а сердцелопата в целом стала для тебя как бы вторым, внешним, противовесом.
Разгрузка угля сердцелопатой совсем не то, что погрузка кирпичей. Когда грузишь кирпичи, в твоем распоряжении только руки, туг весь фокус в логистике. Но сердцелопата в качестве инструмента превращает — при разгрузке угля — логистический подход в артистический. Вообще, разгрузка угля — это благороднейший вид спорта, с которым не сравнятся даже скачки, прыжки в воду и элегантный теннис. Она ближе всего к фигурному катанию. Мы с лопатой выступали, можно сказать, в парном катании. Всякий, кто хоть однажды имел дело с сердцелопатой, не может не восторгаться ею.
Как начинается разгрузка угля: борт машины с грохотом откидывается, ты залезаешь наверх и, став слева, врезаешься под углом в угольную кромку, доставая лопатой до самого дна кузова. При этом ты наступаешь ногой на лопасть, имеющую вид сердца, как на заступ. Как только ты расчистил себе местечко с краю, чтобы стать двумя ногами на деревянный настил, сердцелопата рьяно берется за работу. Взмахи следуют в такт твоему раскачиванию, все мышцы принимают участие. Левой рукой ты обхватываешь поперечину на черенке, правой — длинную шейку так, чтобы пальцы легли на бугорки сварного шва. Затем — слева и сверху — подрезаешь уголь, стягиваешь его по дуге к краю кузова и на том же махе сталкиваешь вниз, в провал. Это означает, что правой руке ты позволяешь скользнуть по черенку вверх, к поперечине, — тяжесть тела при этом переносится на правую икру и даже передается дальше, на кончики пальцев. Затем пустая лопата движется в обратную сторону, влево и вверх. Еще один взмах — и нагруженная лопата вновь устремляется направо вниз.
Когда большая часть угля выгружена и ты теперь стоишь подальше от борта, взмах по дуге уже не годится. Нужно принять позу фехтовальщика: правая нога грациозно выдвинута вперед, опорная левая — позади, стопа чуть развернута вовне. Левая рука — на поперечине, правая теперь вовсе не охватывает шейку, она должна очень легко скользить вдоль черенка, вверх и вниз, чтобы сбалансировать груз. Ты вонзаешь сердцелопату, помогая себе правым коленом, потом отводишь его назад и, ловко развернувшись, переносишь нагрузку на левую ногу. Но следи, чтобы ни кусочка угля с видной сердцу лопасти не упало. И продолжай разворот, делая правой ногой шаг назад, причем лицо и верхняя часть тела тоже должны развернуться. Снова ты переносишь нагрузку на правую ногу, занявшую новое, третье, положение, теперь уже сзади. Сейчас левая нога стоит грациозно, со слегка приподнятой пяткой, как в балете. Сцепление с настилом обеспечивается лишь большим пальцем. С этой позиции, широко размахнувшись, ты швыряешь уголь с лопасти как сердце прямо в облака. Лопата зависает в воздухе горизонтально, поддерживаемая лишь у поперечины левой рукой. Это как в феерическом танго: меняется угол наклона, но ритм остается все тем же. После фехтовальной стойки, когда углю приходится лететь еще дальше, танго плавно перетекает в фигуры вальса, и нагрузка распределяется по большому треугольнику, с наклоном корпуса до сорока пяти градусов. Уголь летит теперь по траектории броска, словно птичья стая. С ним вместе летит Ангел голода. Он — в самом угле, он и в твоих суставах, он же — на сердцелопате. Он знает: нет ничего, что грело бы лучше лопаты, потому что она изнуряет тело. И еще ему ведомо, что голод сжирает почти весь артистизм.
Мы всегда разгружали уголь вдвоем или втроем. Ангела голода не учитывали. Потому что не были уверены, что Ангел голода у нас на всех один. А вдруг он у каждого свой? Ведь к каждому из нас он подступал невероятно близко. Он знал: где лопата, там можно и закопать. С математической точки зрения впереди маячил жуткий конец. Если у каждого свой Ангел голода, то стоит кому-нибудь умереть — и один Ангел голода уже не у дел. Значит, в какой-то момент здесь останутся лишь осиротевшие Ангелы голода, осиротевшие сердцелопаты, осиротевший уголь.