Качели дыхания
Шрифт:
Нам не сообщили, когда и как мы должны попасть на вокзал. Я бы сказал, скорее, «сможем попасть на вокзал», потому что хотел наконец уехать, пусть даже с ящиком от патефона и с бархатным воротником вокруг шеи, к русским в телячьем вагоне.
Уже не помню, как мы очутились на вокзале. Телячьи вагоны были высокими. Сама посадка в вагоны тоже забылась: мы ведь ехали в вагоне для скота столько дней и ночей, будто всегда в нем были. Я не помню и как долго мы ехали. Я считал, что долго ехать означает уехать далеко. Пока мы едем, с нами ничего не случится, пока мы едем, все хорошо.
Ехали мужчины и женщины, старые и молодые, в головах нар лежали их вещи. Разговаривали и молчали. Ели и спали. По кругу пускали бутылки со шнапсом. Когда к езде стали привыкать, то там то здесь начались нежности. На них исподтишка поглядывали.
Сидя возле Труди Пеликан, я говорил: «Это как будто на лыжной вылазке в Карпаты, когда
3
Лицейский класс — так называют старшие классы в некоторых немецких гимназиях.
4
Имеется в виду «Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке».
Поезд ехал двенадцать дней, а может, четырнадцать. Много часов подряд без остановок. После стоял много часов подряд. Где останавливались, мы не знали. Разве что когда тому, кто на верхних нарах, удалось увидеть название станции через прорезь в заколоченном люке: БУЗЭУ. Железная печка посреди вагона дребезжала. Бутылки со шнапсом передавались из рук в руки. Все были полупьяны: кто от шнапса, кто от неизвестности — или от того и другого.
Что могло стоять за словами ПОПАЛ В РУКИ К РУССКИМ, умом как-то понималось, но на настроение особенно не влияло. К стенке нас могут поставить, только когда прибудем на место, — пока мы еще едем. Судя по тому, что возвещала в родном городе нацистская пропаганда, нас давно уже поставили к стенке и расстреляли — это делало всех слегка беспечными. В вагоне для скота мужчины учились пить в дым, а женщины — в дым петь:
Зацвел в лесу вороний глаз, Хотя в лощинах снег лежит. Прочел письмо твое сейчас, И каждая строка болит… [5]Пели всё ту же запетую песню — до тех пор, пока не переставали понимать, в самом ли деле ее поют, потому что уже пел задымленный воздух. Песня колыхалась в голове, приспосабливаясь к езде, становилась блюзом телячьего вагона, тысячекилометровой песней времени, которому придан ход. Это была самая длинная песня в моей жизни, женщины пять лет без передышки пели ее, и она от них заразилась такой же хронической тоской по дому, какой болели все мы.
5
Стихотворение Германа Гессе, как указала в одном из своих интервью Герта Мюллер.
Вагонная дверь была снаружи запломбирована. Она, эта выдвижная дверь, открывалась четыре раза. Пока мы еще были на румынской территории, нам два раза швыряли в вагон половину козы, ободранной и рассеченной
Протяженность времени сближала. В вагонной тесноте происходили незначительные события: люди садились и вставали, копались в чемоданах, выкладывали и вкладывали. И приседали над клозетной дырой, заслоненные двумя поднятыми вверх одеялами. Любая мелочь влекла за собой другую. Твоя особенность в телячьем вагоне суживалась. Ты больше находился с другими, чем с собой. Проявлять внимательность не требовалось. Здесь друг для друга мы были домом. Вероятно, я имею в виду только себя, утверждая это сегодня. А может, даже и не себя. Меня, должно быть, обуздывала теснота в телячьем вагоне, — я же так или иначе хотел уехать, да и в чемодане еще хватало еды. Мы не подозревали, как скоро за всех нас возьмется дикий голод. В последующие пять лет, когда нас испытывал Ангел голода, как часто мы походили на тех затвердевших синих коз. И мы по ним тосковали.
Была уже русская ночь, Румыния осталась позади. Во время одной многочасовой остановки мы ощутили сильный рывок. Вагонные колеса переставляли на широкую русскую колею, на широту степей. Ночь снаружи светлела от лежащего кругом снега. Третья за весь путь остановка была этой ночью на пустынном поле. Русские солдаты закричали: УБОРНАЯ. Все двери всех вагонов открылись. Один за другим мы вываливались на заснеженное пространство, лежавшее внизу, и проваливались по колено в снег. Не понимая ни слова, мы сообразили, что уборная [6] означает совместное оправление. Высоко, очень высоко наверху, — луна. От наших лиц плывет серебрящееся, как снег под ногами, дыхание. Со всех сторон нацелились взятые наизготовку автоматы. А теперь — спускай штаны.
6
Здесь и далее курсивом выделены русские слова, в оригинале приведенные в немецкой транскрипции.
Неловкость. Ощущение стыда за целый мир. Хорошо, что это заснеженное пространство было с нами наедине, что никто не глядел, как оно нас принуждало делать одно и то же, вплотную друг к другу. Мне не нужно было, но я тоже спустил штаны и присел на корточки. Что за покой и подлость были разлиты в этом ночном пространстве, как оно нашей потребностью нас срамило. Когда слева от меня Труди Пеликан подобрала до подмышек свое пальто колоколом и опустила ниже щиколоток штаны, как громко журчало у нее между ботинок. Как у меня за спиной стонал, тужась, адвокат Пауль Гаст, как у его жены, фрау Хайдрун Гаст, квакало в кишках от поноса. Как вокруг дымился теплый зловонный пар, тотчас искрясь в морозном воздухе. Какими зверскими методами это заснеженное пространство нас, голозадых, школило, наставляя в одиночестве, среди потрескивания и шороха, доносящихся из низа живота. Какими жалкими в такой сообщности стали наши потроха.
Я вряд ли повзрослел за эту ночь, но ужас во мне вдруг стал взрослым. Лишь таким, наверно, путем возникает действительная сообщность. Ведь по нужде все мы, все без исключения, автоматически уселись лицом к железнодорожной насыпи. Луна у всех была за спиной, и каждый не сводил глаз с открытой двери телячьего вагона, — мы уже не мыслили себя без этой вагонной двери, словно это была дверь в комнату. У нас появился страх, что дверь закроют без нас и без нас уедет поезд. Какой-то человек заорал в ночную даль: «Вот мы, срущий народ саксов, и дождались. Сидим, как один, в дерьме. Когда всё валится, далеко не все хотят валиться. Жить-то вам нравится». Он захохотал гулким, как пустая бочка, смехом. Те, кто был рядом, отпрянули от него. Теперь ему хватило места, чтобы по-актерски раскланяться перед нами и повторить выразительно и торжественно: «Жить-то вам нравится».
В его голосе перекатывалось эхо. Лицо заплыло безумием. Некоторые заплакали, воздух был как из стекла. Примерзшая к его куртке слюна сверкала глазурью. Я заметил нагрудную эмблему. Это был человек с альбатросами на пуговицах. Он стоял в полном одиночестве и всхлипывал детским голосом. С ним остался лишь загаженный снег. А позади — застывший вместе с луной мир, словно рентгеновский снимок.
Паровоз загудел глухо и однозвучно. Такого низкого У-У-У я в жизни не слышал. Каждый рванулся к своей двери. Мы сели в поезд и поехали дальше.