Качели судьбы
Шрифт:
— Где вы встретили эту машину?
— Я перед отъездом в Крым два дня провёл на даче, приводил всё в порядок. В субботу хотел уехать пораньше, засветло. Да не рассчитал, задержался. Когда выехал, посмотрел на часы, мама моя! — четверть двенадцатого! Ругая себя, провёл осторожненько машину по аллее нашего дачного городка, а когда выехал за ворота — газанул, выскочил на трассу… Да не тут то было: у переезда уже красный огонёк мигает и звоночек звенит. Пришлось остановиться, пропустить поезд. Сразу у переезда — пригородная платформа, но это был товарняк, промчал без остановки. Вот там у переезда я и увидел эту машину. Она успела проскочить, хотя звонок уже звенел. И всё же её номер на миг мелькнул в свете моих фар.
— И вы за этот миг
Собеседник пожал плечами:
— Я автомобилист. Но я эту машину потом ещё раз увидел. Товарняк проехал, я перевалил через рельсы и помчал по пустой трассе. Но перед тем как набрать скорость, опять выхватил светом бок этой машины. Она свернула с дороги, стояла почти вся в кустах.
— Кто был в ней?
— Этого я ни первый, ни второй раз просто не успел увидеть. Сразу о ней забыл: дома жена волнуется, приеду — будет ругать…
Проводив собеседника, Викентий Владимирович сразу же набрал номер компьютерного отдела, запросил данные на «Москвич» номер 66–99. Ему позвонили через десять минут. Знакомый капитан сказал:
— Майор, твои ребята этим номером недавно интересовались. Это машина Лесняка Вадима Романовича. Ну, знаешь, конечно — советник…
Нет, названное имя не оказалось для Викентия неожиданностью. И всё же ошеломило его. Заболела голова. Он закурил, но сигаретный дым, может быть впервые, показался ему тошнотворным. «Нет, — думал он, — машина за городом, даже в час и в месте убийства, это ещё не доказательство». Но в висках тяжело и больно пульсировала кровь: «Да, да, это он».
И вновь зазвонил телефон. Миша Лоскутов говорил прямо из больницы.
— Вик, это Лесняк Вадим Романович…
В подробности своих доверительных бесед с Антоном Антоновичем Кандауров помощника не посвящал. Потому и улыбнулся печально, уловив по голосу, что Михаил удивлён и озадачен.
— Всё верно, Миша, — только и ответил. — Это он.
ГЛАВА 25
Вадик Лесняк был вундеркиндом. С пяти лет он играл на пианино и сочинял стихи. Интеллигентные компании, которые собирались в доме его отца — директора научного института, и матери — режиссёра театрального кружка в доме пионеров, — всегда бурно восхищались юным дарованием. Сначала незамысловатыми песенками «Жили у бабуси два весёлых гуся», которые отстукивали по клавишам пальчики дошколёнка, да смешными стишками: «У меня живёт щенок, у него звонкий голосок!» Потом — «Ноктюрном» Шопена, который серьёзный подросший мальчик соглашался сыграть после некоторых уговоров мамы и её восторженных разъяснений гостям: «Это его любимое произведение!» И стихи теперь он сочинял другие: авангардные, с резкими рифмами и необъяснимыми образами. Читал он их, уже не становясь на табурет, а сидя со взрослыми за одним столом, не поднимаясь, однако дожидаясь полной тишины и внимания. Вид при этом у него был скучающий и слегка презрительный, словно он заранее знал: не поймут и не оценят. Хотя напряжение в глазах выдавало: очень хочется, чтоб оценили! И гости не обманывали ожиданий, всё так же бурно хвалили его.
Но скоро эти привычные слушатели с их привычными приветствиями паренька стали тяготить. Он понимал, что многие их них и в поэзии, и в музыке разбираются слабо, хвалят потому, что любят его или хотят угодить родителям. А папа с мамой — тем вообще всё, чтобы он ни делал, кажется верхом совершенства. Вадику нужен был другой простор, другое общение. И он его нашёл.
К восьмому классу заниматься музыкой он бросил. То, что раньше давалось легко, теперь требовало много времени, усилий, упорной работы. Зачем? Профессиональным музыкантом он быть не собирался, музыкальную семилетку окончил, бегло играл с листа и несложную классику, и популярные песенки. И хотя мама поначалу пришла в ужас от его решения, но Вадик был своеволен, логичен, убедителен, и всё сделал по-своему. А вот поэзия — другое дело! Стихи писались легко, наполняли его радостью
От своих знакомых папа узнал, что при городском Союзе писателей есть литературная студия для молодёжи. И четырнадцатилетний Вадим Лесняк пришёл однажды на занятие центральной студии с рекомендацией к руководителю и со стопкой стихов, отпечатанных на недавно подаренной ко дню рождения машинке.
Мальчишку приняли на «ура!». Девушки умилялись, парни почувствовали себя взрослыми мэтрами. Вадика хвалили и пророчили будущую известность. Его стали брать на выступления и поэтические вечера. И когда он выходил на сцену, худенький, юный и красивый, читал не устоявшимся ломким баском свои стихи, ему хлопали громче всех. Вообщем, он стал чем-то вроде «сына полка» в центральной студии. На филфак Вадик поступил сразу. Но папиной и маминой помощи здесь не потребовалось. Это была заслуга лично его — молодого талантливого поэта, которого знали уже даже в университете.
Но вот прошли годы, и однажды, совершенно неожиданно для себя, Вадик заметил, что он уже не самый молодой и не самый талантливый поэт на литстудии. На него перестали обращать внимание. А когда он выходил читать стихи — обрушивались с критикой. Не так, конечно, как на новичков: всё-таки свой парень, проверенный собутыльник! Но снисходительно-поучительные тирады тех, кто вчера ещё им восхищался и кто сам не Бог весть что из себя представлял, доводили Вадика до тихого бешенства. А когда Андрей Викторов — слава Богу, не на занятии, а после, за бутылкой вина, — сказал ему: «То, что казалось симпатичным у юного дарования, слабо и пошло у взрослого поэта», — Лесняк разобиделся и покинул студию.
Правда, ненадолго. Тоскливо было ему без привычного круга. Он уже работал в редакции молодёжной газеты, но коллеги-журналисты люди совсем иные. Задёрганные текучкой, пишущие с оглядкой на завотделом, редактора и цензуру… Верхом смелости им казалось слегка пожурить секретаря райкома партии, причём тут же отметив и всё положительное в его работе. Противно! То ли дело литстудийские ребята, дух нигилизма, витающий над их кругом! Разве он, Вадик, не так же критически воспринимает эту совдеповскую действительность! Не раз, пребывая с отцом в номенклатурном санатории, он спорил, говоря о позорности подобных привилегий для избранных. И по приёмнику постоянно ловил зарубежные «голоса», несмотря на запрет родителей. Правда, папаша время от времени интересовался: «Ну что там говорят?..»
Вообщем, Вадим вернулся в литстудию. Его недолгое отсутствие, как и возвращение, свершилось незаметно, а дальше всё пошло по-прежнему. Хотя были и перемены. В залах писательского дома, в дни занятий студии, толпились какие-то новые мальчишки и девчонки. Ладно, если бы все были такие, как Борюня — тактичный мальчик с ласковой улыбкой, вежливый, понимающий, что такое «студиец-старик». А то ведь какая-то рабоче-крестьянская молодёжь из окраинного кружка! Горластые, бесцеремонные. Одни имена чего стоят — Иван, Родион… А стихи — сплошной примитив, что вижу, то и пишу. Тоже, Есенины выискались: простым русским языком хотят вершин поэзии достичь!.. Да, Вадик стал для этих пришлых самым язвительным критиком. Да что им, шкура у таких дублённая. Ходят, хоть бы что, пишут, читают. А однажды этот Прошин, Родион, взял да и высказался о его, Лесняка, стихах:
— Невозможно понять, что же хочет сказать поэт? Думаю, это не от большого мастерства, а от того, что автор не умеет выразить свои мысли. А может, просто сам в них толком не разобрался?
Вадик не смог сдержаться, выкрикнул:
— Куда уж тебе понять! Ты хотя бы такое имя — Пастернак — слыхал?
Прошин пожал плечами:
— Пастернак в последние годы жизни тоже пришёл к почти прозрачной простоте. Помните: «Свеча горела на столе, свеча горела»?
Кто-то в зале засмеялся и захлопал. Вадик прикусил губу.