Кадын
Шрифт:
Я решила не рассказывать, как подшутили надо мной в чертоге.
— Нас ждут, — наконец ответила я Очи. — Если будем достойны. Сказали мне девы, что не окончено еще наше посвящение и не смеем мы пока себя их именем называть. — И добавила: — Правы они, не можем мы зваться…
— Те, Ал-Аштара, какая ты все же, — поморщилась Ильдаза. — Все-то у тебя должно быть правильно, даже тошно.
— Потому ее духи вождем и выбрали, — сказала Очи. — Должен же кто-то знать, что и как нужно делать. Иначе с пути собьемся!
Хоть в ее словах обидного ничего не было, говорила она насмешливо, и девы заулыбались. Я растерялась: поняла, что они про меня давно между собой решили, что в их глазах моим изъяном было. Но не
С девами своими, даже с Очи, только по утрам, на занятиях, теперь я встречалась. Продолжали они ходить на сборы, и чуяла я, как все больше отдаляет это их от меня. Меж собой же сближались они, но то, что сближало их, не воинским духом было и мне не нравилось. Но во мне не хватало тогда твердости вождя, чтобы об обете напомнить. Я молчала — и за это потом отобрал бело-синий двух дев у меня. Только поздно поняла я это.
Три луны, отведенные нам Камкой для жизни в стане, с праздником весны кончиться должны были. Этот праздник наступает с началом летних выпасов, на новолуние. Как вернутся с зимовок пастухи, как запоют луга голосами скота, так и люди знают: кончилось, кончилось, пережили мы эту зиму!
Весна быстро в тот год накатила, и быстро, как ручей с горы, полетели наши дни в стане. В занятиях, работе, в новых делах. Кобылу мою, Учкту, объезжал Талай, учил сначала ее под седлом ходить, потом меня ей хозяйкой быть. Несколько раз сбрасывала меня Учкту на землю. Я и смеялась, и злилась на себя, а Талай терпелив был. В нем кобыла сразу признала сильного и слушалась его. Но постепенно, день за днем, привыкла ко мне Учкту так же, как и к Талаю.
Началось новолуние, и я решила вспомнить, как собирали у Камки мы силу луны в себя. Ночью пошла на пригорок за домом. Он теплый был, днем солнце его заливало и высушило уже. Я села там, рядом положила открытое зеркало и попыталась сосредоточиться, обратиться к луне. Мне виден был отсюда весь стан, темные, словно нежилые, дома. Все спало. Воздух был морозный, дыхание становилось туманом, и по тому, что я замерзла, я поняла: не получается у меня вобрать в себя силу луны. Слишком много было во мне мыслей, и все они казались какими-то мягкими, легкими, как тесто в кипящем жире, всплывали они из глубины, весело шипели, пузырились, но не держали сосредоточенности на луне и моем занятии.
Я чуяла, что засыпаю. Сердце стало, как подушка, мягкое и огромное, как дом. Входили в это дом-сердце и мой отец, и Санталай, и Очи, и Согдай, и лошади на пастбище, Учкту в беге, мой царь-ээ, девы из чертога Луноликой, но через все эти лица и образы отчего-то глядел на меня Талай, — его прямой, твердый взгляд, улыбка, когда учил он меня езде, — он как бы был всем этим, был во всем, и только он мог войти в дом и заполнить его собою одним, оставив всех, кого я любила, за стенами… Я смутилась и очнулась. Талая не было поблизости, но он словно продолжал еще быть рядом, как туман над рекой держится после рассвета. Я не знала, что делать с этим. Я боялась этого. Обернулась — у деревьев стоял мой ээ.
Лунобоким барсом мелькнул он на спуске с холма и заструился между домами. Я пустилась за ним. Кубарем слетела, за дом свернула, вижу — вон на покатой крыше дома, невесомый, сидит он. Как заметила его — спрыгнул и потрусил по-звериному дальше.
Так вышли мы на другой край стойбища, где начинаются ближние выпасы. По самой границе, в тени крайних домов, он пробежал, крадучись, брюхом к земле припав, будто выслеживал дичь, после свернул за угол, в тень, и там замер. Я нырнула к нему, хотела спросить, но он глянул в глаза: «Молчи!» — и я застыла.
Немного прошло времени, и только свое дыхание слышала я. А как стало утихать мое сердце, послышались другие звуки — две лошади, в размокшей земле чавкая, неторопливо шли у границы стана, и всадники их переговаривались негромко. Я
— Там, как свернешь от ручья в гору, поднимешься по кедровому склону, выйдешь к лысине на согретой стороне холма, — говорил шепотом мужской голос. Он то замирал, то дрожал и срывался, будто конь под ним во весь дух бежал, хотя шаг его был неторопливым. — Оттуда уже мою землянку видно. Не верю, что не знаешь ты тех мест! Сколько раз мне о духах лесных вблизи дома знак был, а выгляну — никого. Не верю тебе, что не встречала в лесу меня, если я о тебе все это время только и думал! Очи! — сорвался голос на хрип, и тут возня послышалась, шорох, один конь шарахнулся и скакнул, мимо меня промчался. Я была поражена, как ударом, именем этим, и тут же признала ее: невысокая, хрупкая, легкая, лесным духам подобная, чуть отклонившись назад, коня почти не сдерживая, промчалась она, одной рукой шапку на себе поправляя, и светлые волосы, отросшие за эти луны без Камкиных ножниц, растрепались. Тут же вслед и спутник ее проскакал — я узнала Зонара. Только как переменился он — или в том луна была виновата? С лица спавшим, отчаянным, жалким он показался мне.
Он нагнал ее в три скачка, она и не думала убегать, только себя показать тем хотела.
— Зачем убегаешь? — отчаянным голосом сказал Зонар, хватая Очишкиного коня за узду. Остановились.
— Я боюсь тебя, вдруг с коня скинешь, — отвечала Очи дерзко.
— Те! — воскликнул он, но она его осадила:
— Молчи. Сколько раз говорила: я не верю тебе. Ты со мной, как с девой из стана, говорить не смей, я вас не знаю, что у вас можно, что нет. Я только чутью своему, как зверь, верю.
Зонар взвыл сквозь сжатые зубы — даже конь под ним присел и шарахнулся. Очи тронулась, Зонар совладал с конем и нагнал ее, опять поехали плечо к плечу. Я же, в тени держась, вслед за ними поспешила, и все, каждое слово их, слышно мне было в той неожиданно теплой, влажной ночи.
— Тебя с девами из стана зачем сравнивать мне, скажи? — говорил Зонар не своим, сдавленным голосом. — Я помню об этом, Очи, потому и сам не свой, сам не знаю, как повернуться, взглянуть на тебя. Ты же то теплая, добрая, то как клинок взгляд твой, и я не знал в себе большего страха, чем от этого взгляда. Что это, Очи? Зачем? Или я не достоин тебя? Все забыл и оставил я, долю свою, как старую шапку, без толку всю зиму носил, все за тебя одну держусь. Никогда такого со мной не бывало. Знаю я всем своим сердцем: все переменится у меня, если придешь ты ко мне. Ведь ты не такая, как наши девы: они то глаза томно закатят, то смеются, как куропатки, то меха на шубу просят. А ты другая — как лес, как вода, тебе не надо ничего, как тайге от охотника ничего не надо, — только меня, всего меня тайге надо…
Он был как больной, и слова его, горячие, как в бреду, изливались единым потоком. Сам уже явно не помнил, с чего начинал. От каждого его слова в моей голове будто шум поднимался, от страсти, с которой говорил он, словно ветер в ушах гудел. Очи же моя молчала, ни слова не отвечала ему. Когда выдохся поток его слов, тогда только заговорила:
— Ты сам зверь, Зонар, себя тайге отдавший, и только ты меня понять в этом можешь. Все слова твои правдивы оттого. Сколько живу я здесь с вами, в стане, задыхаюсь от лжи ваших людей — в каждом слове и взгляде ложь, что у дев, что у парней. Если б звери так жили, как люди живут, если б так же водили друг друга за нос, много ли было б в лесах зверья, Зонар? Если и есть кто-то, кто понимает это и это во мне, так лишь ты один. Девы ваши меня до сих пор боятся и дикой считают. Парни за пугало держат, все норовят при случае пальцем ткнуть: вот лесная дева, а глаза горят у всех, так каждый и думает, чтобы поймать такую дичь в тайге. Скучно и душно у вас мне, Зонар.