Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Нет, не этого жаждала иудейская Эдина душа: это был еще не открытый бой, не честная, с открытым забралом, эскапада — это была, как говорят в Одессе, дуля в кармане.
И только осенью тридцать третьего года — последней осенью его — он решился наконец разбить оковы, которые сам же всю жизнь помогал навешивать на собственную душу, чтоб сподручнее было ему приковаться к чужим цепям, чужому стаду.
О смерть, о великая целительница, о великая освободительница, ты, одна лишь ты, дала поэту силу изречь заветное слово:
Моя иудейская гордость пела,
Как струна, натянутая до отказа!
«Я
Шел я в больших сапогах, в зеленой
Засаленной гимнастерке, низко
Остриженный на военной службе,
Еще не отвыкший сутулить плечи —
Ротный ловчило, еврейский мальчик…
Еврей есть еврей, и если надо про себя самого сказать «ротный ловчило», ну что ж, надо так надо: скажем. Уже в самой этой необходимости, которая, как говорят гегельянцы-марксисты, будучи познанной, становится свободой, таится великий соблазн: больше нет нужды притворяться, нет нужды увешивать себя всякими цапками, чтобы не тыкали в тебя со всех сторон пальцами — во, еврейчик, жидок! — а можно — плевать, нравится это другим или не нравится — оставаться самим собою.
Но легко это сказать — оставаться самим собою! А что это значит на деле? А на деле, говорит герой «Февраля», альтер эго поэта Эдуарда Багрицкого, это значит поступать так, чтобы твои предки, если бы можно было поднять их из гробов, могли гордиться тобою, не только гордиться, но немножечко даже завидовать, ибо зависть, если только не во зло, — это и есть высшее признание чужой, пусть даже кровных своих потомков, силы и превосходства. И герой от данной мысли об этом растет в собственных глазах, растет до размеров башни, чуть не подпертой штыками. Чуть? Нет, не чуть, а в самом деле подпертой штыками, ибо чем же еще, если не штыками, может подпирать свои башни Революция!
У недавнего ротного ловчилы, еврейского мальчика, которого Февраль возвысил до размеров башни, была в свое время зазноба, гимназисточка. Ну на что мог рассчитывать сутулый мальчик, привыкший корпеть над толстыми книгами своих пращуров, объяснять не приходится. Однако любовь есть любовь, с любовью, как известно, не шутят. И вот какая приключилась история:
Я вздрогнул,
Звонок телефона
Скрежетнул у самого уха… —
— Комиссар? Я. Что вам?
И голос, запрятанный в трубке,
Рассказал мне, что на Ришельевской
В чайном домике генеральши Клеменц…
Бекицер, в чайном домике генеральши Клеменц, где «воздух был пропитан душной пудрой, человечьим семенем и сладкой одурью ликера», находился бардак:
В третьей комнате нас встретил парень
В голубых кальсонах и фуфайке.
Он стоял, расставив ноги прочно,
Медленно покачиваясь торсом
И помахивая, как перчаткой,
Браунингом… Он мигнул нам глазом:
— Ой! Здесь целый флот! Из этой пушки
Всех не перекоцаешь. Я сдался…
В
Не раздвинув губ, она сказала:
— Пожалей меня! Не надо денег…
Я швырнул ей деньги.
Я ввалился,
Не стянув сапог, не сняв кобуры,
Не расстегивая гимнастерки,
Прямо в омут пуха, в одеяло,
Под которым бились и вздыхали
Все мои предшественники, — в темный
Неразборчивый поток видений,
Выкриков, развязанных движений,
Мрака и неистового света…
И это все? Ради этого, ради того, чтобы кто-то, у кого наболело в мошонке, набрякли тестис, мог ослобониться от зубной боли промеж ног, перевертываются миры?
Не торопитесь, не спешите поперед батьки в пекло: не ради этого. И цель у мировых переворотов, которые все свершаются по воле Провидения, иная:
Я беру тебя за то, что робок
Был мой век, за то, что я застенчив,
За позор моих бездомных предков,
За случайной птицы щебетанье!
Я беру тебя, как мщенье миру,
Из которого не мог я выйти!
Принимай меня в пустые недра,
Где трава не может завязаться,
Может быть, мое ночное семя
Оплодотворит твою пустыню.
Национал-большевик, комсомольский заводила Куняев в статье своей «Легенда и время» определил Багрицкого как «единственного и законченного в своем развитии в нашей поэзии поэта открытого романтического, идеального сионизма», который в поэме «Февраль» выблевал мерзостные свои откровения через главного героя, превратившегося «из гадкого утенка в каркающего — не моги забыть, читатель, жидовского „рры“! — орла революции». Этот герой при ликвидации подпольного бардака «встречает в числе проституток гимназистку, по которой он вздыхал всю свою юность, и наконец-то с жадностью ее насилует как победитель». Это ли не символ насилия над святой Русью! Это ли не торжество жидовской идеи мессианства!
Добро бы это было так, но, увы, как можно сказать «так», если в самом деле «не так». Прежде всего: при чем здесь насилие и мессианство? Верно, герой «Февраля», иудей, берет нееврейскую женщину, блядь, проститутку, и предается мечте (опять мечта!) оплодотворить ее. Но разве блядь, тем более бесплодная, «где трава не может завязаться», может быть символом России! Это во-первых. Во-вторых, в поэме нет никаких указаний, что она, эта блядь, русского племени. А в-третьих, никто ее не насилует, напротив, поступают с ней, как и надлежит поступать с бабой в бардаке, то есть платят ей, но она-то как раз не хочет денег, она хочет дать так, без денег, как бы по любви, а герой не хочет, потому что пусть она торгует собою, это ее воля, а он торговать своей мечтой не желает.