Как слеза в океане
Шрифт:
Теперь их оставалось одиннадцать человек. Они решили держаться вместе. Командование принял на себя Антонио. Он распорядился, чтобы они до ночи не трогались с места, а в дальнейшем и ночью избегали бы проезжих дорог.
Под вечер к Дойно подсел Бертье.
— Я не утверждаю, что Безон — это что-то особенное, однако почему бы тебе не пойти со мной в Безон? Потом, когда откроют границы, ты сможешь уйти куда захочешь.
— А какое у вас кладбище? — спросил Дойно.
Бертье смерил его задумчивым взглядом, а потом сказал:
— Зачем задавать такие вопросы, зачем думать о смерти?
— Я не из-за себя спрашиваю.
— Ты так и не сказал, пойдешь ли ты со мной в Безон.
— Ты собираешься прятать меня от полиции? Меня будут искать, чтобы выдать победителям. Ты же служишь в мэрии, разве ты можешь поступать вопреки постановлениям правительства?
— Против таких постановлений восстанут все французы, все как один. Ты бы должен знать нас, Фабер.
— Я знаю вас такими, какими вы были до сих пор, я знаю, какими вы будете завтра. Ты будешь удивлен и глубоко разочарован, Бертье. Литвак как-то сказал: «Кто живет в презрении, тот не остановится уже ни перед каким преступлением».
— О чем ты?
— О завтра и послезавтра. Падение ваше только начинается, Бертье, тогда как вы полагаете, что оно уже кончилось. И будет очень трудно быть хорошим мэром Безона.
Последние дни оказались самыми тяжелыми. Группа распалась, только четверо — Антонио, Бертье, Фабер и Лео — остались вместе. Они влились в большой поток беженцев. Когда перемирие было подписано, они уже добрались до окрестностей Гренобля.
Это была первая ночь, когда они легли спать, уверенные, что проспят до утра. Они лежали на пышном, ароматном сене, небо над ними было полно звезд. И тишина, ни звука кругом.
— Ты тоже еще не спишь? — спросил Лео. — Ты же свободный человек, чего тебе беспокоиться? А у меня жена и двое детей, кто знает, где они сейчас? И Жако, что из него выйдет? Немцы не позволят ему учиться. С тех пор как он родился, у меня была одна цель — чтобы он стал зубным врачом. Зубной врач во Франции — ты и сам небось знаешь, какая это сладкая жизнь. И зачем я с себя три шкуры драл, не затем же, чтобы Жако стал таким же ничтожным фабричным швецом, как я? Какой же тогда смысл имеет вся эта жизнь?
— Тебе надо выспаться, Лео, утро вечера мудренее.
— Франция проиграла войну. У Жако больше нет будущего, а он говорит, я должен спать! Ей-богу, Фабер, я иногда думаю, что у тебя нет сердца! Конечно, ты можешь сказать, кто-то же всегда проигрывает. Но почему именно Франция? Где же справедливость? А если справедливости больше нет, тогда и вообще ничего больше нет! Ты слышишь, что я говорю, или нет?
— Спи, Лео, доброй ночи!
— Гитлер мне скажет, ты должен взять себе еще одно имя. Он боится, что у меня в документах будет значиться только Залман-Лейб Янкелевич, а то без Израеля можно будет
— Дай мне спать!
— Что значит спать? Ты понимаешь вообще, где ты спишь? Во Франции? Но если Франции больше нет, то где ты спишь в таком разе? Нигде! Бертье мне рассказывал: один французский генерал произнес в Лондоне речь, так он сказал, что Франция проиграла битву, а не войну. И я тебе говорю, он не дурак, этот генерал, потому что он таки прав! Бернар тоже всегда говорил, что тот, кто разбирается во всяких священных книгах, тот знает, что Гитлеру нипочем войну не выиграть. Но как же он ее не выиграет, если ты лежишь тут и только о сне и думаешь, если мы ничего не делаем? Фабер, я тебе говорю, надо что-то делать! Я дам тебе поспать, ты только скажи мне одно-единственное словечко: ты веришь, что мой Жако будет зубным врачом во Франции, да или нет?
— Да, Лео, да!
— Ты сказал «да», но я вижу, что ты не веришь. Слушай-ка…
Дойно глубже зарылся в сено. Он больше ничего не стал слушать. Впервые с тех пор как он научился думать, ему показалось, что он может стать равнодушным: к людям, их чаяньям, их жалобам. Это было бы спасением, думал он, достойным презрения спасением.
Лео долго еще говорил, пока вдруг не заснул на середине фразы. Короткая июньская ночь близилась к концу. Медленно проступали очертания гор, их бело-серые вершины были как огромные плечи, которыми горы равнодушно подпирали небо.
Итак, величие природы — в равнодушии. Достойно ли оно презрения? В этот миг Дойно завидовал каждому камешку за то, что он не человек.
Глава третья
У него еще не было ни ночлега, ни денег, чтобы заплатить за ночлег. Иными словами, его и других иностранных добровольцев демобилизовали: у них отняли форму и взамен выдали старые, застиранные спецовки. В их бумагах значилось, что они не имеют права на демобилизационное вознаграждение. Лишь специальный декрет мог бы способствовать восстановлению их прав, но в общем декрете о них попросту забыли.
Первый день вновь обретенной свободы пролетел без толку — большой портовый город был битком забит такими же, как и он, все хотели поскорее покинуть страну. Море сулило спасение вдали. И ведь людям немного надо — кое-какие бумаги, кое-какие печати, а еще деньги на дальнюю дорогу и место на корабле.
— Перспективы не так уж плохи! — объяснил ему бывший немецкий министр. Он непрерывно оглаживал дрожащей рукой свою веснушчатую лысину, словно любая капелька пота могла его как-то особо обозначить, выдать вражеским агентам. — В любом случае прежде всего надо попасть в Португалию. А туда попасть дело не такое уж хитрое.