Как слеза в океане
Шрифт:
— Чтобы стать другим, нужно начать с того, чтобы жить так, как будто ты уже стал другим. Это очень трудно, хотя каждый из нас хранит в себе несколько вариантов своей жизни. Мне снился как-то сон: я — робкий молодой заводской рабочий. Квартирую у одной пожилой четы в крошечной мансарде. Вечером я усталый прихожу домой, скромно сажусь за стол со старыми людьми и ужинаю. Старик с трудом читает вслух газету. Я редко осмеливаюсь вставить хотя бы словечко, у меня от волнения стучит в висках, я жду не дождусь момента, когда наконец встану и смогу уйти к себе в каморку. Это был навязчивый сон, неизменно повторявшийся в течение многих месяцев, иногда по два, по три раза в неделю. Это происходило в то время, когда я почти не мог себе представить, что успех обойдет меня, что мои слова не возымеют должного действия. Но теперь я знаю, как много нужно человеку разрушить в себе самом, чтобы стать другим.
Возможно, причина крылась в том, что он слишком много съел в ресторане, жившем по законам «черного рынка», куда их вечером водил Менье. Дойно уже больше часа назад выключил лампу. Он устал, и его тошнило от монологов, произнесенных им за день. Но он не мог заснуть. Раньше, когда с ним такое случалось, а это бывало довольно редко, он придумывал себе тему и начинал мысленно сочинять. Время текло незаметно, во всяком случае оно не было потеряно зря, и он быстро засыпал. Но теперь он не дорожил временем, спокойно терял его, сочинение больше не интересовало его. То, что память никогда не подводила его, не было для него новостью и не являлось больше источником удовлетворения. Она даже казалась ему излишней, как несгораемый сейф для хранения денег в доме, где нет ни куска хлеба. Его учитель Штеттен всю жизнь проповедовал религию надежной памяти и умер слишком рано, в свои семьдесят лет так и не приобретя, как и его ученик, неотъемлемого жизненного опыта в том, что память для помнящих — источник мук, для других — просто нежелательный элемент или в лучшем случае так же бесполезна, как сломанный дорожный указатель, который заблудившийся путник обнаруживает под кустом в прелой листве.
Какая тихая ночь, думал он. Здесь, на юге, не слышно, как дышит земля. Или я потерял способность слышать это. Я наполняюсь сухим песком равнодушия. У меня есть право быть равнодушным, каким до недавнего прошлого всю свою жизнь был Менье. Только некоторые из мертвых могут оспорить это мое право. Вассо, Штеттен, Зённеке, Миша Литвак. Больше я никому не обязан отчитываться. Никому, кроме тех совершенно неповинных, взятых наугад на улице в качестве заложников. Они и сейчас всё еще не понимают, почему забрали именно их. И в смятении узнают, что поплатятся своей жизнью за что-то, что должно или не должно произойти, на что они ни в малейшей степени повлиять не могут. До самого последнего момента своей жизни им так и не суждено понять, что можно вот так погибнуть, — когда под сводами голубых небес земная твердь вдруг разверзнется у них под ногами.
Нет, даже им я ничего не должен, подумал он. Они же были безразличны ко всему — почему же я не могу иметь на то право!
Он встал и подошел к кровати, на которой спали оба мальчика. Лоб Жанно был не горячий, но чуть влажный. Он надел пальто и сел к окну. Так он хотел дождаться, чтобы сон сморил его. На свете больше не было ничего, о чем бы он мог мечтать с открытыми глазами. Он мог бы, если бы захотел, выдумать биографию того робкого молодого заводского рабочего, с которым он был идентичен когда-то в своих снах. Его устраивала любая форма существования, любая манила его, лишь бы она не походила на его собственную. Лишь бы только речь не шла о ком-то, кто постоянно хотел наверняка знать, ради чего он живет и ради чего стоит умереть.
— Да, я очень рад, это просто здорово, что я на самом деле опять вижу вас, — повторял вот уже в третий раз старый вице-адмирал и еще и еще раз жал Фаберу руку. — Собственно, Мария-Тереза, а также Бетси, то есть ваша Мара, обе дамы без конца повторяли: «Le cher [136] Дойно наверняка плохо кончил», если вы позволите мне столь ужасно выразиться. И вот, когда пришло письмо наверняка от милостивой госпожи… — Он согнулся в поклоне перед Релли.
Дойно представил ему чету Рубиных, а Преведини со своей стороны Романа Скарбека:
136
Дорогой (фр.).
— Знаете, он из тех, настоящих Скарбеков. Вы наверняка слышали о его отце, моем дорогом старом друге покойном Станиславе Скарбеке. Он не был разве что только военным моряком, а так очень умный человек, собственно, в некотором роде даже политик. Однажды он пошел ва-банк и стал министром, а во всем остальном — ах, Станислав! — более благородного поляка на всем белом свете не было. А Роман, конечно, само собой разумеется, сын Станислава.
Тут
— Так вот, я должен, если позволите, сообщить вам следующее: Мария-Тереза, как всегда, полна мужества. Я видел ее пять недель назад. Но она очень чувствительна к тому, что времена сильно изменились. Она не выносит немцев, итальянцев и хорватов тоже. Она также очень зла и на англичан, потому что те вообще ни о чем не беспокоятся. Они могли бы давным-давно высадиться в Далмации. Вот уже целый год, как гостевые комнаты приготовлены на тот случай, когда главнокомандующий англичан высадится со своей свитой на острове. Но так никого и нет. Мария-Тереза по-настоящему возмущена, franchement d'ego^ut'ee! [137]
137
Здесь: ей это просто претит! (фр.).
Дойно прервал его:
— Так вы сказали, Мара не очень хорошо себя чувствует?
— То есть сейчас несколько лучше. Но позвольте, это действительно было effroyable [138] , тот инцидент с бедным господином Грэфе. Ведь по трупу можно было определить, что с ним ужасно обращались, можно даже сказать — истязали. А когда Мара рано утром нашла его перед воротами в парк, то ведь даже и для мужчины это было бы ужасным шоком.
— Кто убил Альберта Грэфе?
138
Ужасно (фр.).
— Да, верно, господина Грэфе звали Альбертом. Кто его убил? Хорваты, молодцы Анте Павелича [139] . Они вообще поубивали много людей, проводят специальные карательные экспедиции против сербов и иудеев. Они вырезали сотни тысяч человек. Но господин Грэфе не был ни сербом, ни иудеем, — почему они убили его, для меня загадка.
— Дайте же мне наконец письмо Мары.
Преведини попросил ножницы, вспорол подкладку своего пиджака, сначала в одном месте, потом в другом. Действия его были настолько неумелыми, что Релли пришлось помочь ему, но письмо так и не обнаружилось. Он искал во всех карманах своего костюма, пальто — тщетно. Он бормотал в отчаянии:
139
Павелич Анте (1889–1959, Мадрид) — глава хорватской террористической фашистской организации усташей, адвокат по профессии. В 1941–1945 гг. — глава «Независимого хорватского государства», созданного немецкими и итальянскими фашистскими оккупантами. (Здесь и далее примеч. переводчика).
— Я уверен, я абсолютно уверен, я все могу потерять, но письмо, именно это письмо… Мария-Тереза страшно рассердится. Impardonnable! [140]
Его оставили с Дойно наедине. Он был совершенно не в состоянии повторить содержание письма. Он только помнил отдельные обрывки фраз. Абсолютно точно он знал только одно — Мара и другие ее сподвижники настаивали на том, чтобы Дойно приехал к ним в Далмацию. Им нужно принять важные решения. Они хотят знать его мнение и хотят, чтобы он принял участие в тех боевых операциях, на которые они решатся в том или ином варианте. Граф Преведини обещал Марии-Терезе доставить Дойно через Италию в Далмацию. Его племянник, хотя и не был фашистом, занимал довольно видный пост и готов был охотно помочь им. Был разработан план. Вице-адмирал подробно изложил его. При этом он говорил в совершенно иной манере, чем обычно. Он был предельно точен, полностью уверен в каждом своем слове и каждой детали. Это удивительное превращение продержалось недолго, вскоре Преведини опять стал шестидесятичетырехлетним Путци [141] , как звала его Мария-Тереза.
140
Непростительно! (фр.).
141
Putzi (разг. австр.) — малыш, несмышленыш.