Как слеза в океане
Шрифт:
Релли принесла ему его пиджак, подкладка была вновь пришита. Эди проводил гостей до отеля, в котором они остановились.
Релли сказала:
— Это будет ужасным ударом для Жанно. Ты должен с большой осторожностью сообщить ему, что покидаешь его, что ты вообще уезжаешь от нас…
— Так, значит, ты уже знаешь…
— Да, знаю. Тебя нет с нами с того самого момента, как Преведини сообщил тебе о смерти Грэфе. Бессмысленно ехать в Югославию, ты не сможешь помочь Маре. И это даже неправда, что ты там нужен им.
Она не отрывала глаз от двери, которую он закрыл за собой, словно его измученное лицо отпечаталось на грубо сколоченных, выкрашенных в синий цвет досках. Его позвала та смерть, к которой он стремился, — умереть,
Всё, даже свою жизнь, Штеттен нацелил на то, чтобы избавить Грэфе от преследований. Менье и Дойно переправили его тогда через границу, обеспечили ему полную безопасность, как они считали. Мара и Джура взяли заботы о нем на себя. И все сходилось на том, что та несправедливость, которая случилась именно с этим преследуемым немецким рабочим, была чревата символами — как выразился тогда Штеттен — и что никто не должен оставаться равнодушным к подобным злодеяниям.
Релли удивилась своим слезам. Они были чужими ей, словно текли не из ее глаз. Ее боль казалась ей холодной и сухой, как давным-давно выгоревший лес. Ей больше не составляло никакого труда быть сильной и не бояться грядущего дня — хотя каждый день шла борьба за жизнь. Она была женщиной, и для нее было естественным, что каждый день она обязана заботиться о своих ближних. Она совершенно разучилась жаловаться. Поэтому ее так и удивили собственные слезы. Они были невольным напоминанием о тех временах, когда она чувствовала себя глубоко несчастной по каждому пустяку, хотя это и длилось недолго.
Глава вторая
— Наконец-то мы плывем! — сказал Роман Скарбек. Он дунул еще разок на фитилек зажигалки и прикурил сигарету. Ритм мотора вновь изменился, стал более равномерным. Яхта медленно выходила из гавани.
— Сейчас четыре часа двадцать две минуты, — начал опять Скарбек. — Ничего не скрывая от вас, скажу, что я не совсем уверен в этом. Может, сейчас уже двадцать семь минут пятого. Вы должны знать, что единственная пунктуальность, которую я безоговорочно признаю, это точный ход часов. От всех прочих я освободился. Мы торчим в этой дыре с одиннадцати часов сорока девяти, может, и пятидесяти четырех минут. Собственно, нет никакого смысла держать нас здесь, внизу, дольше. Как только мы отойдем подальше от берега, Преведини спокойно может разрешить нам подняться наверх в каюту. Немного света и побольше воздуха не повредило бы нам. Как вы считаете, Фабер?
— В данном случае я полностью доверяюсь Путци. Его распоряжения вполне разумны. Уже и сейчас у нас несколько больше воздуха, чем раньше.
— Да, наше положение заметно улучшается. — Скарбек громко засмеялся. Потом продолжил: — И как только никто до сих пор не догадался изобрести такие карты, которые светились бы в темноте! Мы могли бы сейчас сыграть, — в очко или в шестьдесят шесть. Я на женщин потратил больше времени, чем на карты, но если бы мне сейчас довелось делать выбор, я бы предпочел карты. А вы, Фабер?
— Я не игрок.
— Вы это серьезно?
— Конечно!
— Странно. Значит, вы еще не открыли истины в самом себе?
Скарбек приподнялся на локте, опираясь на якорный канат, вот уже в течение нескольких часов служивший им жестким ложем. Дойно повернулся на бок и посмотрел на него. Он разглядел в темноте только светлую полоску лба да овал подбородка. Он то видел, то терял из вида его глаза — поблескивающие во мраке точки. До виллы под Моденой этот польский аристократ будет его попутчиком. Скарбек возвращался назад в Польшу по поручению польского эмиграционного правительства. Он несколько недель нетерпеливо ждал момента, когда за ним, как было договорено, придут и переправят отсюда в Лондон, где ему подробно объяснят его миссию. Ему надоело ждать, и он воспользовался подвернувшимся случаем покинуть вместе с Фабером страну, чтобы потом на свой страх и риск пробиться через Австрию и Чехословакию к себе на родину. Он долгие годы провел за границей без особой на то необходимости.
Только когда его отечество победил и оккупировал враг, он стал стремиться назад и тосковать по последнему из многочисленных поместий, являвшихся собственностью их рода, по буковым и березовым лесам, по полям ржи, по кукурузным метелкам, по деревянной церкви русинов, порог которой он никогда не переступал. Поначалу, зимой 1939 года, ему еще казалось, что это кокетство его души, схожее с вновь ожившим желанием обладать одной из давно брошенных любовниц, застигнутой в объятиях вызывающе самоуверенного мужчины. Позднее он понял, что не в его власти избавиться от тоски по родине. Его насмешливый тон не достигал цели, разумные доводы не ослабляли ее силы. Любую потребность можно было утолить суррогатом наслаждения — этот постулат стал основополагающим для его образа жизни и для того извиняющего все пренебрежения, которым он мерил самого себя и других. А вот то, что тоске по родине не находилось никакой достойной замены, явилось для него удивительным открытием, самым волнующим из всех, сделанных им в жизни, начиная с пятнадцатилетнего возраста.
— Вы неразговорчивы, — сказал Скарбек и опять улегся. Дойно хотел ему возразить, что он только на сей раз не имеет особого желания разговаривать, потому что тоже устал, а обычно он склонен поговорить.
Но он не произнес ни слова. Воздуха, правда, стало поступать несколько больше, чем раньше, но все еще недостаточно. И он с нетерпением ждал, когда Преведини придет за ними. Скарбек опять завел разговор:
— Оба моих деда были игроками, мой отец не только промотал большую часть своего состояния в карты, но и поплатился за это жизнью. И меня все время предостерегали от карт, ставя в пример их судьбу. Напрасный труд! А с другой стороны, может, и не совсем, потому что в отличие от своих легкомысленных предков я много размышлял о том, что такое игра. И скажу вам, мой дорогой, вы тоже игрок, и тем азартнее, чем безнадежнее ваша игра. Революционер — это человек, который ставит все, что он имеет, на одну-единственную цифру, играя в рулетку, швыряет все свое настоящее на игорный стол, чтобы выиграть будущее. С точки зрения разума это такой идиотизм, что плакать хочется. Но игроку это кажется разумным, потому что любая материальная ценность, владельцем которой он стал, для него лишь новая ставка, а никак не состояние. Теперь-то наконец вы должны меня понять, Фабер, ставка — вот самое верное слово.
— Я вас полностью понимаю, — ответил Дойно.
— Ну тогда признавайтесь, ведь вы игрок? И согласитесь, что история, социология, марксизм и подобные штучки сослужили вам точно такую же службу, как и все бесчисленные брошюрки с теориями тем бедолагам чудакам, которых постоянно видишь в казино в тот самый момент, когда они, закончив свою премудрую подготовку, пришли сорвать банк.
— А ведь бывало, кому-то и удавалось сорвать банк.
— Безусловно, но только не благодаря теории и расчету.
Море было не спокойно. Маленькую яхту качало. Оба вцепились в канат, чтобы их не бросало и не било о борт.
— Пять часов восемь или тринадцать минут, — заметил Скарбек. — Скоро мы будем в итальянских водах. Если нашу посудину не задержат в течение ближайших тридцати минут, значит, мы миновали первую опасную зону. Однако, мне кажется, вы и сейчас не испытываете никакого страха.
— Нет, я боюсь. Я трус, во всяком случае стал им с некоторых пор.
— Это кокетство, Фабер, к нему нельзя отнестись серьезно. Я, например, боюсь пауков, жаб и черных кошек. Ребенком я испытывал панический страх перед людьми с бородавками на лицах, особенно, знаете, такими волосатыми бородавками.