Как слеза в океане
Шрифт:
Крестьянин молча уставился на волосатую грудь Сарайака, рубашка на груди у того была расстегнута, потом сказал:
— Я знаю, кто такой был Джура. Я схоронил его книги, надежно спрятал в винограднике. Но то, что ты тут говоришь, тоже речи для свадеб да похорон. Я повторяю тебе, что вы, партизаны, как бы вы там себя ни называли, для нас одно несчастье. И кроме того, от вас проку, как от прошлогоднего снега. Если фашистов там, во всем мире, победят, так им и здесь придет конец, даже если вы ни единого выстрела не сделаете. А если их там не победят, так и вы с ними не разделаетесь. Это же ясно, как дважды два.
— Так же ясно, как и то, что каждый человек смертен. Однако же никто
— А если я не захочу? — спросил человек дрожащим голосом.
— Эх ты, болван, ты что же думаешь, что на свете найдется хоть кто-нибудь, кто бы хотел того, что сейчас происходит? Ты что же думаешь, что ваш занюханный Велац стоит того, чтобы я пожертвовал ради него хотя бы одной рукой одного-единственного партизана? И тем не менее мы будем нападать. И немало наших поляжет в эту ночь. И ты, и я, мы оба не хотим этого — но какое это имеет значение. Ну так как?
Человек отвернулся. Он долго смотрел на волю, словно хотел удостовериться, что она существует, как и тот залитый солнцем мир, к которому он принадлежал еще час назад, и что внизу раскинулся их Велац, где стоит его дом, где жена будет ждать его возвращения, как только солнце скроется за церковью. То, что град может за несколько минут уничтожить виноград, зачастую еще до того, как он созреет, было известно ему с раннего детства. А тут вдруг прошел град, который разрушил человеческую жизнь, хотя на небе не появилось ни облачка.
— Я не занимаюсь политикой, и я не из ваших людей, — сказал он неуверенно. — И дома… Сам я, конечно, горбун, это правда, но жена у меня нормальная женщина. Она добрая и верная, и у нас дети — я должен думать о них. Был бы я один, тогда…
Он оборвал себя на полуслове. Он напрасно ждал, что Сарайак что-нибудь скажет ему. Кто все потерял, как этот, мелькнуло у него в голове, в том нет больше жалости. К тому же он прав, усташи в любом случае прикончат меня. Я с таким же успехом мог сегодня пойти наверх и работать в винограднике, а я взял и спустился вниз, на табак. Одинаково можно было заняться и тем, и другим.
Он обернулся. Сарайак сидел, уставившись на бумагу, лежавшую у него на коленях. Он скручивал себе цигарку. Горбун напряженно следил, как указательный палец распределяет плохо нарезанный табак по клочку тонкой бумаги. Только теперь он по-настоящему осознал, что этот человек потерял не только свою семью.
— Если ты хочешь, я скручу тебе цигарку. У меня обе руки целы и табак у меня получше, самый лучший во всей Герцеговине.
Сарайак поманил его к себе, они оба склонились над планом Велаца, так много раз уже освобождаемого.
Джуровцы напали ясной безлунной ночью. Им не удалось с первого захода захватить церковь и прилегавшие к ней дома. Они потеряли драгоценное время, враг успел подтянуть силы с кукурузных полей. План пришлось менять. Младен продолжал атаковать церковь, а Сарайак отвел основной отряд партизан назад и ворвался в Велац через кукурузные поля, ударив по вражеским позициям с тыла. Тридцать человек, которых горбун привел к складу — им служил
К вечеру того же дня на площади перед оскверненной сербской церковью устроили суд над Мюллером и тремя его сообщниками, обвинявшимися в том, что они принимали участие в истреблении сербского населения и грабеже имущества. Миле Йованович и двое молодых хорватов, тут же присоединившихся к партизанам, выступили в качестве обвинителей. Вечером смертный приговор был приведен в исполнение.
На другой день — это было воскресенье — в Велац вернулись двое сербов-мужчин и три женщины. Они долго прятались где-то. Вернувшиеся домой прошлись по селу, несколько раз вверх и вниз по главной улице, словно надеялись на чудо, но так ни с кем и не встретились. И, словно найдя долгожданный выход из тьмы, кинулись к церкви. Они вымыли там пол, уцелевшие от разгрома скамейки, но вскоре оставили и это занятие. И опять блуждали по главной улице мимо обугленных остовов своих домов, пока о них не позаботились партизаны. Они пойдут вместе с партизанскими отрядами, куда бы те ни шли, решили сербы. И только в этот миг они почувствовали, что смогут теперь справиться с охватившим их мучительным ощущением одиночества и потерянности.
Вечером на площади танцевали коло. В переулках люди собирались вокруг певцов, певших старинные sevdalinke [171] и новые песни:
Моя матушка хотела дождаться меня, Ее нет в живых боле. Моя девушка хотела дождаться меня И любить на свободной родине и в свободном доме. О Неретва, о Неретва, Скольких мертвых несешь ты на себе в море! И свою любимую я никогда не увижу боле.— Ну, Вуйо, как дела? — спросила Мара разгоряченного плясуна.
171
Старые народные лирические песни.
— У меня хорошо. У всех, кто еще жив, дела идут хорошо. Это красивое, большое селение, наше было намного меньше. Но если мы уйдем отсюда, вернутся те, другие, и всех уничтожат. Мы повсюду сеем несчастье, куда только ни придем. Это хорошо, конечно, что мы спустились с Карста и вышли из лесов, это правда, но то, что мы делаем, это не по справедливости, скажу я вам…
— Но у нас нет другого выхода, Вуйо. Нам нужна мука и телеги и все остальное, и наш путь в Боснию проходит здесь, через Велац, ты же знаешь. Мы должны…
— Да, это, конечно, так, — ответил, вздыхая, Вуйо. — Сильные всегда творят зло, когда хотят того, а мы, слабые, — потому что у нас нет другого выхода. И не остается больше никого, кто бы делал добро. И за то ли умер тот Джура, наш, так сказать, святой, и того ли он именно хотел, это тебе знать, ты же у нас ученая.
И он пошел прочь, искать сербов, прежде чем Мара успела ответить ему. Она смотрела ему вслед. Он ходил босой, как и большинство партизан. Вся одежда на нем была разодрана, он был худой и голодный, как волк зимой. Но он больше не гнул головы, не опускал плеч. У него ничего не было своего, но ему принадлежала вся страна.