Как слеза в океане
Шрифт:
От всех тех премудростей, которые он учил, у него ничего не осталось. Он снял руку с губ и положил ее себе на глаза. Он хотел прочитать псалмы и громко всхлипнул. Эди проснулся и недовольно спросил:
— Почему ты не спишь? — Он посмотрел на юношу, на его залитое слезами лицо. Несколько мягче он добавил: — Почему ты плачешь, маленький Бене?
— Простите, но я не знаю. Слишком тяжело!
— Положи свою голову мне на грудь, Бене… У меня тоже когда-то был сын, мы звали его Паули. Я любил бы его, даже если бы он был уродом, но он был прекрасен, как и его мать. Я любил бы его, если бы он был глупым, но он был открыт всему разумному. Ты слышишь меня, Бене? Он был…
Голова юноши становилась все тяжелее. Он еще всхлипывал, но уже почти заснул. Эди уставился на слабый свет фонаря на столбе. Он прислушивался
Глава третья
— Теперь снегу навалило предостаточно, метель нам больше ни к чему, — сказал Скарбек.
— Истинно так, — ответил Юзек. — Как и истинно то, что я люблю Бога, ведь снег повалил как раз в ту самую минуту, когда он нам был так нужен. Все следы замело. Эти псы небось вне себя от бешенства. В Волыни поговаривают, что среди них есть убитые и раненые, но никто ничего толком не знает. Господь Бог на нашей стороне.
— Да, наши люди должны быть довольны, они проветрились, и никто из них не получил даже ни одной царапины.
— Да, конечно, пан Скарбек, но сказать, что они довольны, пожалуй, нельзя. Некоторые из них считают, что они теперь не совсем среди своих.
— Как только метель уляжется, я поеду в город и через два-три дня вернусь. Евреев оставьте в покое. Я полагаюсь на тебя, ты мне отвечаешь за это.
Юзек не ответил. Скарбек налил водку в граненые стаканы и сказал:
— Выпей, Юзек, и после того, как вытрешь губы, посмотри мне в глаза и скажи, что ты хочешь мне сказать.
— Я ничего не хочу сказать. Но только правда то, что евреи сейчас здесь, среди нас, и что они отобрали оружие у русинов.
— Да, ну и что?
— Мы не хотим превратиться в отряд полицаев при евреях, но и не хотим также иметь при себе вооруженных евреев. Оружие принадлежит нам. Я ничего, конечно, не говорю. Но в конце концов они — незваные гости. Они должны отдать нам винтовки и все патроны.
— Те двенадцать винтовок, что они оставили себе от общего числа добытого оружия, они оплатили семнадцатью павшими, это достаточно дорогая цена! Что, разве бойцы А. К. боятся двенадцати евреев? — спросил Скарбек.
— Боятся? Боятся — так, пожалуй, нельзя сказать, просто не нужны нам евреи, а оружие всегда можно использовать. А что дальше-то будет? Выгнать их отсюда, так они выдадут наше укрытие, а оставаться с ними здесь дальше тоже нельзя. Надо их прикончить, говорят ребята.
Скарбек вскочил и бросился к нему с бутылкой в руке, он как раз собрался налить еще по одной. Юзек вздрогнул, ему почудилось, что ему угрожают. Роман швырнул бутылку в центр огромного стола. Водка, булькая, побежала ручейком мимо старинных ружей и сабель, к самому краю стола, и закапала на пол. Скарбек какое-то время смотрел, как по столу растекалась огромная лужа. Наконец он поднял голову и взглянул в лицо Юзека. Крестьянская хитрость в глазах, но никакой злобы. Губы и подбородок — мягкие, вид легкомысленный и хвастливый. Нос — в верхней части как у Аполлона, а внизу — картошкой. Щеки приплюснутые. На голове копна волос, как водится, белокурых. И убежден в том, что на свете нет никого благороднее поляка. И готов сейчас с бодростью вернуться назад в штольню и принести всем радостную весть, что евреев можно прикончить. Он не видит в этом ничего особенного и ничего плохого, хотя по натуре и эмоционален.
— Скажи людям, что этот дом принадлежит мне и каждый, кто в нем находится, мой гость. Скажи им, что мы, Скарбеки, относимся к гостеприимству чертовски серьезно. И скажи этому тупому мужичью, что я постоянно действую в согласии с правительством и в каждом пункте следую его приказам. Если в мое отсутствие что-либо произойдет, я тебя прикончу, Юзек. Можешь идти!
Это все нервы, никуда не годятся, подумал Роман, когда Юзек вышел. Или еще один из неожиданных сюрпризов наследства, вроде тех векселечков или обещаний, которые папочка рассыпал по всему белу свету. Когда из-за рубежа приходила почта, то с ней наверняка приходило и напоминание от какого-нибудь метрдотеля из Хендея
С тех пор как он вернулся, он хотел привести в порядок этот зал, но даже и этого не сделал. Все заботился о народе, об этих плебеях. Они хотят быть среди своих, только в избранном обществе! Да, они гнулись при любых господах, впрягались в любое ярмо! В этой стране бунтовали только мы, шляхтичи, подумал он, народ никогда. Ведь нас изгоняли и ссылали в Сибирь, не народ же. Пиявки. Я не должен уезжать. Произойдет несчастье. Я смогу помешать этому, если останусь здесь.
Но ему необходимо в город, нужно достать денег. Содержание этих людей дорого обходилось ему. А предков можно было сейчас хорошо продать. Нувориши с черного рынка охотно вешали такие портреты в своих домах. Легкомысленная прапрабабка пусть тут остается. Новоявленных бородатых господ она не обескуражит.
Он снял со стены портреты Скарбеков, столбом поднялась пыль и медленно осела на пол. За портретом своего предка Казимира он обнаружил письмо. Крупным почерком были исписаны две страницы. Но то было всего лишь несколько фраз, смесь польского с французским. «С биением сердца ожидаем мы великую и чудную весть. Мы больше не живем — я, например, отправил весь свой багаж. Он наверняка уже в Дрездене. Ах, вы мои дорогие, на сей раз все получится, мы все это чувствуем, Польша будет свободной навсегда. O ma patrie! Ojczyzno moja!» И так дальше, все в таком экзальтированном духе. Письмо, написанное больше ста десяти лет назад, было отправлено из Парижа, возможно опоздав даже и тогда, и пришло, когда адресат уже сидел в варшавской крепости. Потом его отправили под конвоем в Россию, судили там и сослали в Сибирь. Оттуда он привез шесть лет спустя дневник, в котором описывал исключительно только одну охоту за другой. Так до конца и осталось невыясненным, сколько байстрюков — троих или четвертых — оставил там после себя их предок. Чем старше он становился, тем многочисленнее становилось в его воспоминаниях оставленное им в Сибири потомство.
Может, Казимира не продавать. И кроме того, мне не следует сегодня уезжать, подумал он. Было бы лучше не вбивать себе в голову, что с сегодняшнего утра, с 9.23, я влюблен в Ядвигу.
По ступеням поднималась старуха служанка. Если она постучит в дверь, прежде чем он успеет сосчитать до двадцати пяти, тогда он не поедет. Что-то задержало ее в пути, минуты проходили, пока она, не постучав, открыла дверь и ворчливо спросила, что подавать на ужин. К сожалению, поздно! Он вывел пару коней — счастливых и единственно законных у него — и запряг их. Служанка помогла ему уложить в сани портреты. Снег все еще шел, но Роман не хотел ждать дольше, не хотел больше взвешивать. Он давно уже смирился с тем, что он грешник. Кривляния совести, внутренняя борьба, где в конечном итоге всегда побеждает искушение, больше не привлекали его. Каким бы слабым он ни был, он всегда был достаточно сильным, чтобы жить с осознанием полной правды о самом себе.
Он не отъехал и мили от дома, когда оглянулся, чтобы посмотреть, не слишком ли много снега нападало на полость, прикрывавшую портреты. И тут он заметил, что бечева развязалась. Он пересчитал портреты, одного предка недоставало. Выпал, наверное, в снег. Он медленно поехал назад, чтобы найти портрет. И нашел его только у самой часовни. Это был Бронислав-Косиньер [179] , из тех повстанцев, ходивших на казаков с косами.
Уже темнело. Роман держал портрет близко перед собой. Насмешливые глаза были у этого Косиньера и похотливый рот. Еще одно мгновение, и снег посеребрит его усы. Бедный Бронислав, такой успех у женщин и такое невезение в борьбе за свободу отечества. И теперь должна завершиться его посмертная карьера: он станет прародителем какого-нибудь колбасника только ради того, чтобы бойцам А. К. было что есть и пить.
179
Косиньеры — крестьяне, вооруженные косами, времен освободительного восстания 1794 г. под командованием генерала Костюшко. Название закрепилось за повстанцами в войнах с Россией в XIX веке.