Какая-то ерунда (сборник рассказов)
Шрифт:
– Одолжите мне, тетя Поля, хоть десяток их, берушей на первое время, а я вам отдам. С процентами.
А тетя Поля ей ответила, как гром среди ясного неба:
– Не дам.
– И: - У меня, - говорит, - у самой их недостаточно.
Неля ей стала убедительно растолковывать, что не может и не в состоянии она без берушей существовать и мне же, говорит, они музыку создают.
А тетя Поля:
– А мне, - говорит, - что? Хрен с маслом?
И после этого состоявшегося разговора Неля упала духом и опустила руки. Ведь не сегодня, так завтра беруши ее последние придут в негодность и надо будет их вынуть. А другие, новые, взять негде. И значит, конец ее музыке и красоте в целом близится и самой ей - полный конец. Потому что жила Неля Явская одной только красотой и ничем больше.
И она не может себе простить, что не сообразила в свое время купить берушей в запас, коробок десять или двадцать. "Но кто же, - думает Неля, знал, что они такое побочное свойство имеют? Никто не
ПОПУТЧИЦА
Самая короткая и удобная дорога к остановке автобуса шла напрямик дворами. И Расин, конечно, предпочитал ее, вместо того, чтоб ходить по асфальту пешеходного тротуара в обход. И сегодня он, как обычно и как всегда по утрам, миновал мусоросборные баки и контейнеры, пересек наискось из конца в конец детскую площадку для игры со всеми ее горами, качелями, ракетами и избушками на курьих ножках, затем преодолел на своем пути непреодолимую преграду, представляющую из себя длинный, в полкилометра, дом, называемый в народе не иначе как китайской стеной (он сквозным подъездом воспользовался, открытым с обеих сторон этого бесконечного дома как раз против детской площадки), а там, взяв несколько вправо, нырнул Расин под арку у молочного магазина, где ящики из-под бутылок хранились, и вышел из этой подсобной арки на улицу, к остановке автобуса номер двадцать.
Людей на остановке было, конечно, много. Но не так, чтоб уж очень. То есть не огромная толпа, а нормальная для часа пик в разгаре, и Расин присоединился к этой толпе, увеличив ее собою, и повернул лицо против ветра, и увидел, что оттуда, откуда и положено ей идти, идет она. Идет, переваливая свое тело по направлению к остановке беспорядочно и неуклюже, и в то же время, довольно быстро. "А вот и мы", - подумал привычными словами Расин и отвел глаза, зная, что несколько секунд спустя она доставит себя до места назначения и остановится, тяжело дыша, где-нибудь неподалеку слева и будет стоять столбом как вкопанная и дышать, поглощая ртом свежий воздух, пока не подкатит автобус и не надо будет в него лезть, орудуя собственным туловищем наподобие живого тарана.
С ней, с этой женщиной, движущейся сейчас к остановке, Расин ездил в одном и том же автобусе практически два раза в день ежедневно. Кроме выходных. На работу они ездили - утром и с работы - в конце дня. Правда, с работы - редко, но бывало, что не попадали они в один автобус, а садились в разные. А на работу - всегда вместе ездили, выходя к остановке в установленное время, минута в минуту.
И когда он увидел ее, эту вечную свою попутчицу, впервые, и когда впервые обратил на нее свое внимание, Расин сказать теперь определенно не смог бы. Потому что это было давно. А ему, Расину, казалось, что он вообще ни разу в своей жизни не ездил утром на работу в автобусе без нее. И несмотря на это, на давность, так сказать, лет, при взгляде на вышеупомянутую женщину испытывал Расин сильное душевное смятение и беспокойство, и он не умел подавить в себе чувство неприязни к ней, превратившееся со временем и переродившееся в чувство, пожалуй что, брезгливой ненависти. И такое отношение и восприятие Расиным этой ни в чем не виноватой перед ним женщины, никак обосновано и оправдано не было, и объяснить его каким-нибудь разумным аргументом было затруднительно и невозможно. Потому что знать ее Расин не знал и кто она такая и откуда, и плохая она или хорошая, не имел он понятия и представления. Но ее лицо и фигура, и характерный, от нее исходящий запах поднимали в Расине и будили именно это сложное чувство, а все другие его эмоции затухали в нем и замирали, и находились в подавленном состоянии до тех пор, пока она не выходила из автобуса и не скрывалась с глаз долой на противоположной стороне дороги в уличной толкотне и возне. А когда бывала она вблизи от Расина и дышала одним с ним воздухом, ничего он не чувствовал, кроме того, что она здесь и что все его существо немеет и противится этому всеми силами.
И вот подошел, наконец-то, перекошенный грязный автобус, и Расин оказался в стороне от двери, а она наоборот, вычислила и угадала точку остановки верно до миллиметра. И ее внесло и подняло на площадку первой, а Расин с боем втиснулся в самом уже конце посадки и его подперло и расплющило закрывшейся за ним дверью. Так что виден ему был оттуда только кусок ее сдобной спины, обтянутый желтой вязаной кофтой, и левая половина головы с выбивающимся сквозь волосы плоским ухом. Второго уха Расин не видел, но знал наверняка, что оно торчит с другой стороны, так же глупо высовываясь из-под волос. "Взять бы ее за эти уши, - подумал вдруг Расин, - и об колено". И ощутил реально, будто наяву, в своих руках нечто хрупкое и упругое, что держал он, как ручки от кастрюли и тянул за это на себя. А его левая нога сама начала сгибаться в коленном суставе и идти вверх, оставляя балансировать Расина на одной правой ноге. И колено его все
– Да уймись ты, чего лягаешься, как козел?
– Я на одной ноге стою, - сказал Расин.
– А кто на двух, - сказала тетка, - я?
– и откинулась назад, на Расина, как будто собиралась упасть навзничь.
Но Расин вовремя отклонился, насколько это было возможно в его скованном положении, и вытянул из-под тетки шею, чтобы дышать и иметь хоть какой-то обзор.
Она стояла на том же месте. Но теперь Расину был виден кусок желтой кофты, вздрагивающий на ухабах и рытвинах дороги, и ничего больше. Да и не нужно ему было ничего видеть. Так как изучил он и знал всю ее наружность на память от головы до ног. И он в любое время дня и ночи мог представить себе отчетливо и вызвать в своем воображении, к примеру, ее лоб с тремя морщинами в форме галочек, какие в бухгалтерской ведомости проставляют, и прекрасно помнил, что верхняя галочка у нее резкая и размашистая, средняя - потоньше и поскромнее, а нижняя - самая куцая и короткая. А все три эти галочки вместе напоминают перевернутую вверх ногами елку. И глаза ее Расин всегда мог перед собой увидеть со всеми, присущими им подробностями. Они были у нее широко разнесены от носа и глубоко всажены в лицо. Поэтому, кстати, на них постоянно тень падала от бровей и от щек, стекающих вниз на пологий подбородок, который в свою очередь перетекал непосредственно в грудь. И все ее лицо виделось Расину в дурацком, что ли, свете и изображении и то, что располагалось у нее ниже лица, под ним - тоже выглядело в его глазах по-дурацки, потому что фигура ее как бы разъезжалась на льду - от узких и неразвитых плечей к широким бугристым бедрам. И они, эти ее бедра то и дело колыхались и подрагивали. Даже если она стояла неподвижным истуканом. А когда она пребывала в каком-либо движении, так и вовсе нельзя было понять и заметить невооруженным глазом, откуда и почему происходят эти, не соответствующие никаким привычным и разумным правилам, колебания ее тела. Так при ходьбе, ее бедра и с ними весь низ то отставали безнадежно от бюста, то вырывались вперед и обгоняли его, то уезжали куда-то вбок. А бывало, что просто тряслись и подергивались они не в такт шагам, а произвольным манером и независимо от самих себя. И наблюдая ее, идущую или влезающую в автобус и для этой цели поднимающую одну за другой свои беспомощные ноги, Расин приходил в состояние нервного возбуждения, и из желудка у него всплывал и подкатывал к гландам кислый газированный ком, и он бормотал себе под нос:
– Живет же такое на свете!
А как-то раз ее прибило и притиснуло в автобусе к Расину вплотную, и он увидел ее лицо с расстояния трех или пяти сантиметров, все до самых незначительных его деталей - таких как родинки и прыщи, и поры кожи, и растущие из них жесткие волоски. И в тот раз она ехала не сама, а с какой-то своей знакомой. И они, невзирая на дикую давку и переполнение салона, говорили друг с дружкой о чем-то своем и личном, говорили неслышно и тихо. А Расин, не разбирая их слов и не вникая, смотрел завороженно в ее говорящий рот, выкрашенный жирной помадой, и при произнесении каждого нового слова приспущенные книзу углы губ поднимались и открывали его, и Расин видел мясистый язык с сизым налетом и тупые неровные зубы, на которых пузырилась слюна. А когда она делала выдох, Расина обдавало теплой лекарственной затхлостью. Но не только изо рта пахло чем-то посторонним у этой женщины, она вся целиком издавала навязчивый женский запах, состоящий из смеси ее природных телесных запахов и ароматов духов или дезодорантов, изготовленных промышленным способом.
Хотя стоящие около и вокруг нее пассажиры никак видимо не реагировали на эти миазмы, и Расин предположил даже возможность, что так действуют они на него одного, избирательно и целенаправленно. Ведь и знакомая ее эта, с ней едущая, подставляла свое ухо, и она говорила, в него уткнувшись и дыша, а потом они менялись ролями, и в ухо шептала уже знакомая - ей. И тоже, касаясь губами. И ничего не было заметно на ее лице, никакой отрицательной мимики или жестов. Но возможно, что и свыклась она, эта ее знакомая, будучи с ней в дружеских каких-нибудь отношениях, а может быть, даже в родственных.
Ну а Расину терпеть и выносить возле себя эту женщину было невмоготу, а так как отодвинуться он не мог и на полшага, то стал пытаться хотя бы дышать пореже, задерживая воздух в легких, и вдыхать, отворачиваясь. И тут высказала недовольство она, сама эта женщина, сказав:
– Не дышите на меня. Мне неприятно.
И Расин отшатнулся, услышав ее голос, обращенный к нему. Голос оказался высокий, но стертый и какой-то скомканный.
– Извините, - сказал Расин невольно и впервые тогда, в тот именно раз, подумал, что, наверно, с удовольствием и без сожаления мог бы убить эту женщину, причем убить как-нибудь при помощи рук, в смысле задушить или, на худой конец, хоть зарезать. "И резал бы я ее, - подумалось Расину, медленно и постепенно, чтоб она вся была в смертоносных ранах и чтобы умирала в течение продолжительного времени, цепляясь за ускользающую жизнь".