Камень на камень
Шрифт:
А когда, наконец, доберешься до дома, надо еще и дверь отыскать, и нашарить дверную скобу. А она иной раз как иголка в стогу. Шаришь, шаришь, а отец по другую сторону стоит и не открывает.
— Откройте, отец, это я, Шимек.
— Сам открывай, пьянь.
— Да я скобу не могу найти.
— Слышь, мать, он скобу найти не может.
— Открой ему, Юзек, открой, это сын твой.
— Черт, а не сын. Не слышишь, как когтями по двери скребет? Я черта не пущу в хату, покуда она моя. Скребись, скребись, анчихрист, чтоб тебе лапы изодрать.
— Открой, Юзек, — упрашивала мать.
— Встань и сама открой.
— Я б открыла, да не могу встать. Открой, Юзек. Сын, хоть и блудный, всегда сын.
— Были у меня сыновья, да в мир ушли. Все, что хорошее, или помрет, или мир отымет, а плохое остается.
Один раз так и
— Пусть только мать помрет, я здесь не останусь! И ничем вы меня не удержите! — И пошел, сел на камень перед хатой, а была еще только середина ночи. Едва сел, кто-то ко мне подсаживается.
— Подвинься.
Глянул я: дед Лукаш, тот, что еще перед первой войной удрал в Америку. Луна светила как талер, звезд точно зерен на току, нельзя было его не узнать. Я даже протрезвел немного. Говорят, в таких случаях надо спрашивать: что ты, душа, желаешь? Но что может желать душа из Америки? Это только деревенской душе вечно чего-то нужно. Ты, что ль, дед? — спрашиваю я его. Ну коли так, слава Иисусу Христу. Как тебе там, в этой Америке? Говорили, богатство нажил, а ты, вижу, вернулся. Может, и правда, что, когда человек умирает, душа его возвращается туда, где он родился. Только зачем ты ее аж в Америку потащил? Билет на пароход оплатил, а она обратно. Надо было ее в деревне оставить, когда тебя казаки искали, ничего б они ей не сделали, а люди как-нибудь утешили. И тебя бы после смерти не тянуло обратно в наши края. Неужто так худо было в этой Америке? Не горюй, здесь было б не лучше. Здесь такая же Америка, только по другую сторону света. Везде, где нас нет, Америка, дедушка. Ну ладно, расскажи хоть, как оно на том свете? Ты управляющего убил, значит, лучше других знаешь. Сукин сын он был, но хоть бы и не был — ты поступил правильно. Иной раз тоже кого-нибудь убить хочется, только управляющих больше нет. Другой нынче строй. Ты небось не знаешь, что такое строй? Ну, власть такая. Ты убил управляющего и должен был бежать, а твой внук на государственной службе. Мечтал, наверное, чтоб у тебя в роду завелся такой? Вот он, на одном камне с тобою сидит, Под хмельком малость, но это ты виноват, дедушка. Вам, дедам, какие только глупости не взбредали в голову, а внуки теперь через вас горькую пьют. Вы на том свете, внуки на этом, а все один круг. А круга не распрямишь. Так уж лучше в шинок, чем за тридевять земель, вроде то же самое, а ближе. Иногда только, когда в небе такая, как нынче, луна, сел бы я на цепь и на эту луну повыл. Ой, я б получше был пес, чем наш Струцель. И вора бы учуял, и твою душу, дед. Не пришлось бы тебе горевать, что никто тебя не узнает. Видал ты у себя в Америке такую луну? Только тут, над деревней, и увидишь. Точно кто прорубь в небе прорубил топором. Хоть закидывай сеть и тащи рыбу. Не знаешь, дед, рыбы с неба такие же, как из реки?
И так, слово за слово, проговорили мы с ним почти до белой зорьки, он помалкивал, а я ему о том, о сем. А утром вышел из хаты отец, оглядел небо.
— Погожий будет денек, погожий. Небо-то, не поймешь, то ли высокое такое, то ль глубокое. Вот бы полюшко заиметь, как небо. Да на равнине. Знай молись, а у тебя там все всходит, растет, цветет. Ни тучки, ни облачка, ни травинки сорной. А солнышко как зеница господа нашего Иисуса Христа. Ну что, может, поедешь в поле?
— Куда ж ехать, не выспавшись. Завтра поеду.
— Завтра, завтра. С каких уже пор завтра. У всех вспахано, взборонено, кое у кого засеяно, а у нас после жатвы поле нетронутое. Люди уже спрашивают, продавать, что ль, надумали, отчего такое заброшенное, а он — завтра. Завтра на том свете будет, а на этом надо пахать, сеять, пока земля согласна родить. А не захочет, ты ее не упросишь. Земля добра, покуда добра, а заупрямится, пиши пропало.
— Дед тут со мной целую ночь просидел, — сказал я, чтобы отвлечь отца от этой земли. — Только-только сгинул.
— И что, сказал, где бумаги зарыл? — оживился отец.
— Не тот дед. Лукаш из Америки.
Отец махнул рукой.
— Пустозвон. Чего хотел?
— Да ничего, просто так, поговорить пришел.
— Видать, в покаяние. Босой был?
— Я ему на ноги не смотрел.
— Должно, босой. За грехи всегда босиком.
Как-то я вернулся домой пьяный, почти уже ночью. Что-то
Захожу я в дом, что такое? — то ли мне чудится, то ли Михал у окна на лавке сидит. Квелый какой-то, даже головы не повернул, когда я вошел. Но, вижу, Михал. Может, ехал долго, с дороги устал? Он всегда был хлипкий. Раз на ярмарку ездил с отцом, такой же вернулся, растрясло его на телеге и вырвало, едва он слез. А ночь прогуляет — наутро бледнехонький, под глазами круги.
— Ой, Михал, приехал, — сказал я. И хотя в голове у меня здорово шумело, обрадовался. — Сколько лет мы ждем и ждем. Выпьем, брат. У меня в аккурат пол-литра при себе есть. Прихватил, будто подтолкнуло что. Гляди. — Вытащил бутылку, поставил на стол. — Где хоть стаканы-то? — спрашиваю. Отец сидел на скамеечке опустив голову, словно дремал. И вдруг поднял голову и на меня:
— Ты что, паразит, водкой его хочешь поить? Погляди на него.
— Чего глядеть? Я же вижу, Михал. Неужель Михала не узнал? Родного брата? Постарел малость, но не так уж и сильно, если посчитать, сколько лет прошло. Скажи, Михал, братья мы, а? Хоть ты в городе, я здесь и ничего друг про дружку не знаем, но не обязательно знать, раз братья. Ты Франека Мазеюка помнишь? Учился с тобой в одном классе. Повесился он, брат. Была у него на складе недостача в десять центнеров сахара. И охота человеку такой сладкий чай пить! Говорит вроде бы ксендз с амвона: не грешите. Попробуй не греши, говорить-то легко. А я, брат, и живу, и не живу. Да чего там, ты здесь, приехал, это самое главное. Ну где же стаканы, мать?
Мать ничего не ответила, лежала с закрытыми глазами, будто спала, но я знал, что она не спит. Сердится, подумал, наверное, что Михал приехал, а я заявился пьяный. Ну да ладно.
— Отец, может, вы знаете?
Но отец тоже — ни слова. Может быть, он и правда не знал, есть ли в доме стаканы. Да и для чего они нужны? У нас только молоко пили, воду, иногда травы, так для этого лучше кружки. Толще, больше, есть за что ухватиться, и век ихний длиннее, чем у стаканов. У меня до сих пор есть одна жестяная, я больше всего из нее люблю пить. Еще дед из этой кружки пил и говорил, что и его дед пил, — пусть который стакан столько проживет. Ни из какой другой посуды нет вкуснее воды. Бывает, и не хочется пить, а напьешься, все равно как прямо из родника. А стакан возьмешь натруженной рукою, будто яйцо берешь клешней. Вернешься с поля после косьбы — что ни возьми, все тебе кажется, в руке коса.
— Что ж, поищем, — сказал я и взял со стола лампу, чтоб себе посветить. — Не из бутылки же пить, когда брат приехал. Ой, хорошо, что ты приехал, брат. Наконец-то наговоримся за все эти годы. И ты мне скажешь, чего тогда, в войну, от меня хотел.
Я открыл буфет. Тарелки, бутылки, пузырьки, кулечки — все так и замелькало перед глазами, но стаканов среди этого добра не было. Я тоже не очень-то помнил, есть ли они в доме, но мне как никогда хотелось выпить из стакана.
— Как корова языком слизнула. Завтра пойду куплю целую дюжину, и пусть стоят на виду. — Подошел к кровати, к матери. — Где стаканы? — стал дергать на ней перину. — Мы с Михалом выпить хотим. — И тут при свете лампы увидел, что из-под ее опущенных век текут слезы. — Что это вы, мама, плачете? Не из-за чего. Я и не такой пьяный приходил. А сегодня и выпил-то всего ничего. У Вицека Фуляры сын родился. Я их с Бронкой когда-то женил. Завтра возьму у Махалы косилку и за один день все скошу. Я за него заявление написал, он мне даст, ясное дело, даст. Пусть попробует не дать, сукин сын. — Я все стоял над матерью с лампой в руке, а у нее из глаз все сильней текли слезы. — Не плачьте, мама, — сказал я. — Что с матерью, отец?! — Я повернулся к отцу, лампа качнулась, и пламя словно из нее вырвалось. На минуту в горнице потемнело и снова посветлело.