Камень
Шрифт:
Наша жизнь – это мираж, мираж, который не кончается только по одной причине: Бог каждый день творит мир заново. Нет никакого прошлого, нет будущего, есть только вышивка по черному бархату смерти. Есть только смерть. Она непререкаема, она спокойна и тверда, только она опора разума и души, только о ней стоит думать и только ее стоит рассматривать, но это невозможно.
Случайные дневные блики жизни стараются заслонить ее. Но смерть – это единственная истина, а жизнь – лишь малое отклонение, возмущение абсолютно ровной поверхности, нужное лишь для того, чтобы сделать эту поверхность чуть шероховатой, когда Бог гладит бархат ладонью.
Если
Лучше уж сразу. Но Елисео вовсе не был ни мрачным жизнененавистником, ни тем более трусом, прячущимся от тени опасности. Скорее даже наоборот, он был жизнелюбом. Хотя иногда он замолкал и мог лежать в задней комнате своей лавки целыми неделями, ничего не видя и не слыша.
Такой взгляд на мир, наверно, установился у него в молодости, в тот год, когда он потерял мать, умершую от странной болезни, которая иссушила ее тело и лишило в последние месяцы жизни разума. Его отец пережил жену всего на несколько дней и умер от гнилой горячки. Но самым страшным ударом для Елисео стала смерть жены – белокурой красавицы. Она умерла от родов. Младенец был совершенно здоров и полон жизни, а мать погибла от кровотечения.
Богатый, полный забот и радостей дом всего за год превратился в кладбище, где каждая вещь, даже кухонная утварь, причиняла боль последнему обитателю. Тогда Елисео продал дом и купил книжную лавку, в которой я и увидел его впервые. Сына воспитала его старшая сестра.
Когда я узнал Елисео, сын уже был молодым женатым человеком, имел мраморную мастерскую и дело его процветало. Отца он видел редко.
Отношения их были холодны.
Елисео так и не смог простить сыну смерть матери, и сын это, конечно, знал. Но к внуку Елисео очень привязался. Кажется, только с его появлением ледяная глыба, лежавшая в груди почти четверть века, начала понемногу подтаивать.
Я хорошо помню, как в последний раз привез в город свои ненавистные доски. Мне оставалось только погрузить мраморные плиты и доставить их целыми в Столицу. Это был конец моего рабства у старого Хуана. Мы были в расчете. Прошло всего семь лет, и мой долг был уплачен.
Теперь старый Хуан уже не казался мне таким бесчеловечным, даже напротив – я был почти благодарен ему за тяжелую школу.
Когда я привез в город свой последний груз, меня встречали Елисео и его внук Мигель. Он был подвижен, весел и резок. Елисео им откровенно любовался. Мальчик поднял на меня глаза. Я заглянул в них. Дна я не увидел.
Часть I . Катакомбы
В двенадцать лет человек относится к миру с беспощадной резкостью неофита. Мир только начинает приоткрываться, но кажется, что он весь умещается на твоей ладони. Все, что пытаются сделать старшие, – просто; все, над чем они размышляют, – понятно, а внимания достойна только тайна. Та влекущая, будоражащая тайна, от которой принято укрываться умолчанием или ничего не значащей шуткой.
Мигелю казалось, что к такой тайне причастен его дед. Он видел, что отец не одобряет его привязанности к Елисео, но это его только
Мигель, напротив, почти открыто противопоставлял свою дружбу с дедом холодной вежливости отца. Он думал, что отец не хочет этой дружбы, потому что побаивается, что мальчик прикоснется к тайне, которой причастен дед, а где тайна – там опасность.
Мальчик подолгу просиживал в лавке Елисео, но не только потому, что его интересовали книги, а потому, что надеялся встретить здесь старика Мануэля.
Этот человек притягивал его еще сильнее, чем сам Елисео. Он не просто был причастен тайне – он сам был тайной.
Мануэль не пил вина. Он только немного пригубливал кофе из крохотной чашечки.
Елисео превосходно готовил кофе. Он сам его покупал, придирчиво отбирая зерна; сам обжаривал и молол, никому не доверяя этого тонкого процесса. Кофе он заваривал на арабский манер, в джезве. Он говорил, что раз уж арабы пьют кофе тысячу лет, то они, наверное, выучились его готовить как следует. Кофе, приготовленный Елисео, нравился всем, но Мануэль его только пригубливал – обмакнет губы и отставит.
Мужчины говорили о Платоне, о Птолемее, о Галилее, а мальчик перелистывал любимую книгу с миниатюрами, на которых неслись и сражались рыцари. Изредка он поглядывал на старика. Мальчику всегда хотелось прикоснуться к его руке, и тот, словно чувствуя это, оборачивался и медленно проводил ладонью по его запястью с неуклюжей нежностью сильного человека. В этих нечастых посиделках и возникла их дружба, хотя они, кажется, не сказали друг другу и двух слов.
Елисео был, наверное, единственным человеком в городе, который тепло относился к Мануэлю. Может быть, потому, что старик был его самым задушевным собеседником, а люди всегда дорожат своими слушателями и склонны им многое прощать. Елисео видел, что Мигель тянется к старику, и думал: “Не знаю, чему научит мальчика Мануэль, но уж не дурному”.
Он поощрял эту странную дружбу еще и потому, что чем ближе становился Мигель к старику, тем он дальше уходил от своего отца.
Эта неявная борьба за сердце мальчика всегда подспудно присутствовала в отношениях Елисео с сыном.
В Луисе Елисео не нравилось все: и то, что он удачно женился на девушке из богатой семьи, и то, что в их доме были покой и довольство, и то, что дело Луиса процветало: он был жестким хозяином и расчетливым купцом. Но больше всего Елисео не нравилось в сыне то, что ничего другого Луис не хотел. Елисео как-то забывал (или старался забыть), что Луис вырос в чужом доме без матери и почти без отца и, став взрослым, стремился к тому семейному уюту, которого ему так не хватало в детстве.
Однажды Елисео взял Мигеля с собой в дом на вершине. Дом был большой, но почти пустой. Гордостью хозяина были звездная сфера и глобус – чтобы достать до Северного полюса, Мигелю пришлось встать на цыпочки. Когда зашло солнце, они поднялись на крышу. Мануэль опустился в свое вращающееся кресло и предложил своим гостям стулья с высокими спинками и подголовниками. Сидеть Мигелю было неудобно, и он лег на теплый камень. Они молчали и смотрели на небо. Чуть треснувшим голосом Мануэль сказал: