Каменный мешок
Шрифт:
— А ты ее об этом спрашивала?
— А то!
— И что она сказала?
— А ничего. Ведь ей бы пришлось в таком случае сказать про тебя что-то хорошее, а у нее в этом вопросе кишка тонка. Она прежде сдохнет, чем скажет про тебя что-то хорошее. Так все-таки, что там было-то? С чего это вы взяли да поженились?
— А черт его знает, — искренне ответил Эрленд.
Он очень старался всегда говорить дочери чистую правду.
— Мы познакомились на танцах. А дальше — черт его знает, как это получилось. Мы точно ничего не планировали заранее. Все как-то само собой сложилось.
— Не, ну а ты-то как на все это смотрел?
Эрленд не ответил. Он все думал о детях. Ведь дети же на самом деле не знают
— Так я чё спрашиваю, ты-то как на все это смотрел?
Вот же приспичило ей ковыряться в старых ранах. И не отстанет, это к бабке-гадалке не ходи.
— Да не знаю я, — отмахнулся Эрленд.
Нет, не пущу. Всегда так делал. Ей от этого больно. Наверное, она ради того, чтобы испытать эту боль, и задает свои вопросы. И чтобы получить еще одно доказательство, что он ей чужой, что между ними океаны и моря. Что ей никогда его не понять.
— Но должен же ты был что-то такое в ней найти, а?
Нет, ну как она рассчитывает понять его, когда он порой сам себя не понимает?
— Мы познакомились на танцах, — повторил он. — Не думали, что из этого что-нибудь выйдет на долгий срок.
— Ну а потом ты просто взял и сбежал.
— Да нет, не просто, — сказал Эрленд. — Все было не так. Но в итоге я ушел, и на этом все кончилось. Мы не… Не знаю. Может, и не было для нас никакой верной дороги. А если была, мы не сумели ее найти.
— Но это же неправда, что все было кончено, — сказала Ева Линд.
— Нет, — кивнул Эрленд.
Послушал, как ноет из динамика Кросби. Посмотрел в окно, как большие снежинки лениво падают на землю. Посмотрел на дочь. В бровях — кольца. В носу — металлический шарик. Ноги лежат на столе, обуты в тяжелые ботинки. Грязь под ногтями. Пузо торчит из-под черной футболки, делается все больше.
— Это никогда не кончится, — сказал он.
Хёскульд Тораринссон жил у дочери, в подвальной квартире очаровательного особняка на Речном хуторе, [40] и, по его же собственным словам, был этим обстоятельством, как и жизнью вообще, весьма и весьма доволен. Невысокого роста, седой, бородатый, проворный, несмотря на возраст, одет в плотную рубашку в клетку и бежевые вельветовые брюки. Адрес его без особого труда нашла Элинборг — пенсионеров по имени Хёскульд оказалось совсем немного. Обзвонив по очереди всех, она выяснила, что именно Хёскульд из Речного хутора снимал в былые годы дом у Беньямина Кнудсена, добрейшей души человека, и как жаль, что с ним приключилась такая история. Хёскульд все отлично помнил, хотя прожил в доме предпринимателя совсем недолго.
40
Речной хутор( исл.'Arbaer) — квартал в восточной части Рейкьявика, назван по хутору, располагавшемуся там в прошлом, а тот — по протекающей рядом Ладейной реке.
Открыв
— А скажите, любезнейший, за каким чертом вы отправились в такую глушь, на Пригорок? Для коренного рейкьявикца в те времена это ведь был совсем не ближний свет?
— Это вы верно говорите, жутко неудобно и далеко, — сказал Хёскульд и отхлебнул из чашки. — Да только что ж нам оставалось делать? Сущий, как говорится, цугцванг. В Рейкьявике в те годы даже крысиной норы нельзя было снять. В войну сюда столько народу понаехало, что под завязку забились самые последние халупы. Тут, конечно, ничего удивительного. Посудите сами — вдруг ни с того ни с сего всякой неотесанной деревенщине начали платить настоящие деньги! Деньги! Раньше-то им как выдавали жалованье? То-то и оно, самогоном да кислой сывороткой! А тут — деньги! Да что там, люди не гнушались даже палаток. Цены на жилье подскочили до небес, и пришлось нам выметаться на Пригорок. А кстати, что это вы за кости там откопали?
— И в котором же году вам пришлось, как вы говорите, «выметаться»? — спросила Элинборг.
— Если не ошибаюсь, где-то в сорок третьем. А может, и в сорок четвертом. В общем, осенью. В самый разгар войны.
— И долго вы там прожили?
— Один год, вот прямо до следующей осени.
— Вы говорите — «мы»?
— Ну да, нас было двое, я и жена. Бедная моя, дорогая Элли. Ее уж с нами нет.
— А когда она умерла?
— Три года назад. Думаете, это я ее там закопал, на Пригорке? Что, по-вашему, я похож на головореза?
— Но согласно архивам в этом доме никто никогда не регистрировался, — сказала Элинборг, и не думая отвечать на дурацкие вопросы. — Ни вы, ни другие жильцы. Вы, стало быть, не извещали власти о том, что живете на Пригорке?
— О, я не помню, как это тогда было устроено. Мы никаких бумаг никуда не подавали, где бы ни жили. Да и зачем, когда такая напряженка с жильем. Всегда находились люди, которые были готовы платить больше нас, так-то я и прослышал про Беньяминов домик и поговорил с ним. У него тогда как раз съехали предыдущие жильцы, и он над нами с Элли сжалился.
— А вы знаете, кто были эти жильцы? В смысле, которые снимали у него дом перед вами.
— Нет, представления не имею, но точно помню, что дом они оставили в образцовом виде.
Хёскульд допил кофе, налил себе еще, отхлебнул и продолжил:
— Все было чисто, подметено и вымыто.
— И что в этом примечательного?
— Ну, может, и ничего, да только моя Элли не переставая нахваливала предыдущих жильцов за это. Очень ее чистота впечатлила. Самые последние углы надраены до блеска, ни соринки, ни пылинки, все просто сверкает. Мы вошли туда — и подумали: словно в гранд-отель въехали. Вы не подумайте, что мы какие-то там грязнули. Что вы, вовсе нет. Но тот дом отчистили просто на отлично, явно очень старались, никогда такой чистоты нигде не видывал. Элли так и сказала — мол, хозяйка, что была тут до нас, знает свое дело, как мне не снилось.