Каменный пояс, 1987
Шрифт:
— Какой ты худющий, сынок. Одни глаза…
— С улицы не загонишь, постреленка, все побегушки на уме, — услышал я виноватый голос матери. Не знала она, куда девать себя, застыдясь этой нежданно-радостной встречи. Суетливо метались по кухне тетя Лиза и ее дочь Нонка, потерянно стоял у медного рукомойника дед, и лишь бабка, смахивая фартуком счастливые слезы, уже деловито орудовала кочергой в печи, подгребая под сухой штабелек березовых поленьев из загнетки рубиновые уголья.
Я мостился у отца на коленях, боясь прикоснуться к его седоватой щетинистой бородке, но руки непроизвольно гладили малиновые лучики звезды, перебирали холодные
Жаром отдавала печь, отсветы пламени метались по стенам, слезилась снежная наледь на стеклах. Вода с подоконников по тряпичным жгутам сочилась в подвешенные тут же бутылки.
— Отец, ты чего столбом полати подпер, спроворь баньку, пока я тут…
— Сейчас, мать, сейчас, — с полуслова понял тот бабку и, накинув фуфайку, молодцевато выскочил в сени.
А бабка уже спустилась в подпол, вылезла без привычных «охов», заглянула под занавесь лавки, в кухонный шкаф, тихо постукивала какими-то банками, горшками, чашками. А глазами зырк да зырк в нашу сторону. Веселая, юркая, будто разом помолодела на много лет.
В печи уже что-то шипело-шкварчало, по избе растекались манящие запахи, и мать с теткой уже не раз пробежали из кухни в комнату. Там по такому случаю был выдвинут на середину круглый стол и застелен белой скатертью.
Вошел дед, присел, успокоил на коленях руки.
— Я, мать, сухоньких плашек накинул да бересты подложил. Она разом, банька-то, жаром возьмется, еще со вчерашнего не остыла. Пускай солдат наш попарится, снимет окопную усталь.
Прошел дед сполна германскую войну, хватил гражданской, а в эту не привелось. Староват оказался, хотя и очень нас, молодь, заслонить ему хотелось. Трех от сердца оторвал, за себя отправил. Один вот пока вернулся, отец мой, его середний. Распрямила деда эта радость, расправила плечи. А на устах одно лишь слово «солдат». Будто забыл, что есть другие напевные сердцу слова: «сын», «Сережа». А может, отвык за эти годы или боится произносить их вслух, чтобы не спугнуть ненароком залетевшую в дом радость.
А у бабки свои заботы. Шинкует слезливый лук, ловит в кадушке икряно-красные рыжики, студенистые сырые грузди.
— Ты, старый, не расхолаживайся, не мни кисет. Бери сечку и помельчи капустки. Да полукочаньев достань, на шестке разом отойдут.
— Я, мама, сама. Пусть батя отдохнет, поговорит о чем, — неуверенно подает голос мать.
— Куда уж тебе, присядь. Чай, муж возвратился. А стол и Лизавета накроет.
Нет матери места рядом с отцом: мы его заняли. Да и неизвестно еще, чья печаль по нему сильнее. Вот и летает мать из кухни в горенку, раскраснелась, изредка бросает на отца доверчиво-радостный взгляд. И старшая отцова сестра, тетя Лиза, вместе с нею, в одной упряжке.
Не свожу я глаз с туго набитого рюкзака, что позабыто покоится у порога. Что там, интересно? А намекнуть неудобно. Скажут, не отец тебе нужен, а гостинцы. Помолчу лучше. И снова тянусь к наградам. Нагрел ладошкой покрытую яркой эмалью звезду.
— За что это, папка?
— За войну, сынок, за войну.
А в избе еще светлее стало. Зажгла тетка медную с узорочьем на высоком подставе лампу, пристроила ее в горнице на комоде. Радость такая — где уж тут керосин беречь. Это потом можно и при лучине посумерничать. А сегодня и свет керосиновый и разносолы на стол. Не каждому счастье, подобно нашему, по вечерам в дом приходит.
— А ну, орда, картошку чистить. Да попроворней.
Вывернула бабка из печи ведерный чугун, прихватила его тряпицей, слила воду. Парит картошка, отдает сытостью.
— Баб, можно?
Не хочется мне уходить с отцовских коленей, пригрелся, обомлел от неведанной ласки.
Глянула на меня бабка. В глазах искры, будто из печи туда запрыгнули.
— Эх, горе ты мое. Сиди уж.
Окружили чугун на полу братья, Нонка да Валька с Женькой, прибитые к нам войной. Ничего, впятером управятся, не впервой. Весело катают на ладонях горячие, чуть побольше бобов картофелины, сдирают с них тонкую упревшую кожуру, перешептываются. А в иной день такая работа в наказанье.
Давно дед нарубил капусты и еще не раз во двор наведался. Теперь вот снова остучал валенки о порог, волной докатился до моих ног холодный воздух.
— Можно и в баньку. Малость угарно, так я не прикрыл вьюшку, вытянет. И воды холодной с колодца принес. Так что собирайся, солдат.
— Веник распарил?
— Свежий достал.
— И щелок заварил?
— Сготовил.
Перебрасываются дед с бабкой словами, не поймешь, кто за хозяина дома. Помню, не утерпел как-то, спросил об этом бабку. Погладила она меня шершавой ладонью по голове.
— Конечно, голова дому — дед. Его и слушаться наперед надо. Только и то верно, что на бабьих плечах хозяйство держится. Не будь их, пойдет все прахом. А вообще-то, в народе сказывают, что ночная кукушка дневную всегда перепоет. — И улыбнулась задумчиво.
Что те слова означали, было мне в ту пору неведомо. Только примечал я, что при людях всегда уважительно отзывалась она о деде, величала его по имени-отчеству. А дома порой и прикрикнуть могла, за нерасторопность или оплошку какую. Вот и решай, кто в доме хозяин.
А руки у бабки, как всегда, отдыха не знают, на минутку не успокоятся. Снимают с кринки желтоватую сметану, разминают творог.
— Любава (это к моей матери), достань из комода белье, прокатай хорошенько. Да и сама в баню собирайся.
Полыхнуло огнем материнское лицо.
— Я сейчас, мама.
А сама уже сноровисто достает с полатей рубчатый каток с вальком, пристраивается с бельем на краю сундука.
Поднял меня отец легонько, подсадил на печь. Не журись, мол. Тепло на печке, сквозь тонкие березовые плашки источают нагретые камни жар. А внизу орда наша опорожняет чугун, полнится тазик желтоватой картошкой. Сейчас из нее бабка десяток блюд спроворит: запеканку на молоке, сдобренном яйцом, салаты с капустой, огурцами, грибами, да и просто поджарит с вытопленными на жару свиными шкварками. Она на это — мастерица.
Открылась дверь, робко, бочком (не напустить бы холоду!), протиснулась соседка Настя Тюленева, которую за глаза все звали Тюленихой, хотя и не было в ее теле лишней жиринки, как на огородном пугале болталась латаная одежонка.
— С радостью тебя, Кондратьевна. — И утерла кончиком шали глаза. — Прослышала вот, забежала. Может, мово где встречал?
Не принято на деревне и незваному гостю сразу на порог указывать, да, видать, что-то взыграло в бабке, и нас удивила своим ответом:
— Ты уже не обессудь, Настюха. Он ведь не на час возвратился, приходи с расспросами завтра, пускай хоть с семьей свидится, четыре года ведь…