Канада
Шрифт:
— Скажи, вы с сестрой думаете о будущем?
Глаза его казались теперь сухими, усталыми. Кончики пальцев были измазаны пастой. Отец вытирал их, один за другим, фланелевой тряпочкой. Он обращался ко мне словно бы издалека.
— Да, сэр, — ответил я.
— Хорошо. И что думаешь ты? — спросил он. — О будущем.
— Я хочу стать адвокатом, — ответил я — по той единственной причине, что адвокатом был отец одного из мальчиков шахматного клуба.
— Ну, тогда тебе лучше поторопиться, — сказал отец, разглядывая вытертые пальцы. Под ногтями было черным-черно. — И постараться, чтобы каждый твой поступок имел точный смысл.
Он улыбнулся, устало.
— Выработай иерархию. Одни вещи важны, другие не очень. Да и вообще все они могут оказаться не такими, как ты о них думал.
Он
— Похоже, нас ждут неприятности, — сообщил отец.
Я ожидал, что он попросит меня не обсуждать с мамой наш разговор. Он часто просил об этом, как будто у нас с ним были какие-то важные секреты, — я-то считал, что их не существует. Но он не попросил. И я вывел из этого, что разговор наш был задуман ими обоими, хоть и не понимал его настоящего смысла — того, что их могут арестовать и нам с Бернер придется как-то жить дальше.
Отец заговорщицки улыбнулся мне. Встал из-за стола.
— Она что-нибудь да придумает, — сказал он. — Вот увидишь. Мама у тебя умница. В сто раз умнее меня.
И пошел открывать ей дверь. На этом наш разговор закончился. А другого такого не было.
22
Вам известны, разумеется, истории о людях, совершивших страшные преступления. О том, как они ни с того ни с сего решают признаться во всем, сдаться властям, очистить совесть — снять с души бремя размышлений о вреде, который они причинили кому-то, бремя стыда, ненависти к себе. Чистосердечно признаться во всем и сесть в тюрьму. Как если бы ощущение вины было для них худшим наказанием, какое только существует на свете.
Я хочу сказать, что чувство вины движет ими в меньшей, чем вы полагаете, мере. Дело, скорее, в другой нестерпимой сложности: все у них вдруг спутывается, прямая и ясная дорога к прошлому загромождается и становится неуследимой, и то, как они теперь воспринимают себя, оказывается несопоставимым с прежним их восприятием. Да и само время для них меняется: дневные и ночные часы начинают вести себя до крайности странно — то летят, то замирают почти до неподвижности. А следом и будущее становится почти таким же смутным и непроницаемым, как прошлое. И все это словно парализует человека — он застревает в долгом, застойном, невыносимом настоящем.
Кому бы не захотелось прекратить это — любой ценой? Заменить такое настоящее любым, все равно каким, будущим? Кто не пожелал бы принять все что угодно, лишь бы избавиться от страшного настоящего? Я пожелал бы. Сносить такое может только святой.
Черная с белым полицейская машина еще несколько раз проезжала мимо нас в ту субботу. Одетый в форму водитель внимательно, как мне показалось, вглядывался в наш дом. И отец несколько раз подходил к окну, чтобы посмотреть на нее. И повторял: «Ладно. Я тебя вижу». Днем раньше он и мама были так дружелюбны, так разговорчивы. Теперь же они уклонялись друг от друга, что было для меня более привычным. Отец никак, казалось, не мог найти себе занятие. У мамы же, напротив, их отыскалось предостаточно. Разговоры в доме почти не велись. Я попытался заинтересовать Бернер «позиционной концепцией» и «агрессивными жертвами», о которых прочел в руководстве по шахматной игре, продемонстрировать их, развернув доску на моей кровати. Однако Бернер сказала, что ей все опротивело, а я не понял, что говорит она не об игре, а о жизни.
Вернувшись после свидания с мисс Ремлингер домой, мама принялась хлопотать по хозяйству. Перестирала груду белья и развесила его на заднем дворе, — чтобы достать до веревки и закрепить белье прищепками, ей приходилось залезать на деревянный
Рядом с собой он поставил еще один принесенный им из столовой стул — на случай, если кто-то надумает помочь ему собрать картинку, — и начал перебирать ее кусочки, вертеть их так и этак, разглядывать и складывать из очевидным образом подходивших один к другому маленькие живописные островки. Спросил Бернер, не желает ли она поучаствовать, вдруг это поднимет ей настроение. Она отказалась. По окончании работы у него должен был получиться Ниагарский водопад, изображенный Фредериком Э. Чёрчем. На картине Чёрча огромное полотнище зеленоватой воды перетекало через невысокие красноватые камни и спадало в бурлящую белой пеной пропасть. Мы с отцом складывали картину не один раз, и она, естественно, напоминала мне фотографию, на которой мама и ее родители сходят с суденышка, только что проплывшего под водопадом. Отцу эта картина нравилась ее драматичностью. На коробке было написано, что она относится к живописной «Школе реки Гудзон», и это представлялось мне бессмыслицей, поскольку на той же коробке значилось, что картина изображает Ниагару, а никакой не Гудзон. Меня всегда интересовало, не существует ли некоего приема, позволяющего сложить такую картинку в один присест, за час с небольшим. Каждый раз держать всю ее в уме и подбирать нужные кусочки — это казалось мне способом слишком трудоемким. К тому же я не понимал, почему человеку может захотеться проделывать это больше одного раза. То ли дело шахматы, остающиеся во всякой игре теми же самыми, но допускающие бесконечное число разных ходов.
Я постоял немного рядом с отцом, указывая ему на лиловато-синие кусочки неба и на другие, явно бывшие частью реки. Бернер спросила у мамы, нельзя ли ей пойти погулять, — у нее от вентилятора нос закладывает, — однако и мама, и отец сказали, что нельзя.
Мама снова завела в коридоре долгий телефонный разговор, — отец делал вид, что не уделяет ему никакого внимания. В конце концов она отнесла снабженный длинным шнуром аппарат в спальню и закрыла за собой дверь. Я различал сквозь перестук вентилятора погуживание ее голоса. Услышал слова: «Да, при обычных обстоятельствах мы этого делать не стали бы, но…» и еще: «…нет никаких причин полагать, что это навсегда…» Из-за этих обрывков разговора неведомо с кем отец, складывавший Ниагарский водопад, начал производить на меня странное впечатление, как если бы наша мама была и его матерью и заботилась о нем так же, как о нас.
Проведя рядом с ним какое-то время, я ушел в мою комнату и прилег на кровать. Бернер зашла ко мне, закрыла дверь и объявила, что, по ее мнению, родители наши спятили окончательно. Сказала, что, когда мама, закончив телефонный разговор, пошла на кухню, она — Бернер — заглянула в ее комнату, словно могла выяснить там, с кем разговаривала мама, и увидела лежавший на двуспальной кровати родителей мамин чемодан, раскрытый, с уже уложенной в него одеждой. Она вышла, спросила, зачем чемодан лежит там, и мама ответила, что скоро ей предстоит поехать кое-куда, — но куда именно, не сказала. Бернер поинтересовалась, собирается ли отец ехать с ней, и мама ответила, что он может, конечно, если захочет, но это навряд ли. По словам Бернер, ее от этого разговора попросту замутило, чуть не вырвало даже — впрочем, не вырвало, — и ей захотелось сию же минуту сбежать из дома и выйти замуж за Руди Паттерсона. А я думал о том, что меня родители составить им компанию не пригласят.