Канада
Шрифт:
В ту пору наша жизнь еще представлялась мне совершенно нормальной. Помню, в начале августа отец настоял, чтобы мы всей семьей сходили в субботу на дневной сеанс в «Либерти» и посмотрели «Семью швейцарских Робинзонов». Мне и отцу фильм понравился. Правда, мама заставила нас с Бернер прочесть сохранившуюся у нее еще со школьных времен книгу, по которой он был поставлен, и та оказалась куда менее оптимистичной и романтичной, чем фильм. В один из первых дней августа начались ее занятия у Сестер Провидения, и мама стала возвращаться от них с новыми книгами и с рассказами о том, что говорят монашки насчет сенатора Кеннеди. Южане, говорили они, никогда не позволят ему победить; кто-то из них застрелит его до дня выборов. (Отец уверял нас, что это неправда, что южан неправильно понимают, а правда состоит в том, что Папа Римский сможет теперь распоряжаться жизнью Америки и что папаша Кеннеди был большим воротилой в контрабанде виски.) Все больше разговоров шло у нас и о «Спейс Нидл», отец говорил, что ему охота взглянуть на нее, и нас с собой взять обещал.
Вот что я знаю не понаслышке о дурном — по-настоящему дурном — развитии событий. В первую неделю августа, вечером, отец возвратился домой и я, даже еще не увидев его, понял: в доме происходит нечто необычное. Такие вещи чувствуешь, как правило, по слишком сильному хлопку, с каким закрывается входная дверь, ударам тяжелых ботинок по половицам, стуку, с которым распахивается дверь спальни, звучанию голоса, начинающего говорить что-то, но тут дверь быстро закрывается и ты слышишь лишь приглушенное бубнение.
Летом в нашем доме было жарко и сухо, и это сказывалось на аллергии Бернер. (Зимой в нем всегда стоял холод и дули сквозняки.) Мать держала потолочный вентилятор постоянно включенным и любила принимать в начале вечера, перед тем как заняться обедом, прохладную ванну — и тогда крохотное квадратное оконце ванной комнаты озарялось пастельным светом. Она зажигала сандаловую ароматическую палочку, пристраивала ее на крышку унитаза и сидела в воде, пока та не остывала совсем. Отца в тот день дома не было — предположительно, он отправился на семинар по продаже земли. А вернувшись домой, направился прямиком в ванную комнату, к матери, и заговорил с ней громко и оживленно. Дверь за собой отец закрыл, поэтому, что он говорил, я не знаю. Однако первые его слова различил: «Таки нажил я неприятности с этим…» Остального не слышал. Я сидел в моей комнате, читал о пчелах и слушал радио. И размышлял о необходимости обдумать стратегию, которая позволит мне попасть на «Ярмарку штата». За четыре прожитых нами здесь года мы ни на одной из них не побывали. Мать не видела смысла посещать их — скачки, которые там проводились, любопытства в ней не пробуждали, тамошние запахи ей не нравились, — а Бернер ярмарки и вовсе не интересовали.
Отец с мамой разговаривали в ванной комнате долго. Снаружи стало темнеть, сестра вышла из своей комнаты, зажгла в гостиной свет, задернула шторы и выключила потолочный вентилятор, отчего в доме стало совсем тихо.
Наконец дверь ванной комнаты отворилась и отец сказал: «Ладно, поволнуюсь об этом после. Не сейчас». А мама ответила: «Конечно. По-моему, тебя тут винить не в чем». Он был в черных сапогах «Акме», белой рубашке со сборчатыми карманами и перламутровыми пуговицами и при ремне из змеиной кожи. Проведя большую часть жизни в военной форме, отец любил теперь одеваться покрасивее. А поскольку он учился продавать ранчо, то и внешне старался походить на ранчера, пусть и не знал ничего о его работе. Отец спросил у меня, чем я занимался днем. Я ответил, что старался побольше узнать о пчелах и что хочу ради этого побывать на «Ярмарке штата», разговор о которой у нас с ним уже состоялся. Там будет павильон молодежной фермерской организации, и ребята моего возраста проведут в нем демонстрацию приемов ухода за пчелами и сбора меда. «Задумано с размахом, — сказал отец. — Смотри только, чтобы пчелы тебя до смерти не зажалили. Я слышал, они иногда всем роем на людей нападают». Потом он зашел к сестре, поинтересовался, как у нее дела, поговорил с ней о ее рыбке. Мама вышла из ванной комнаты, серьезная, одетая в зеленый купальный халат, с обернутой полотенцем головой. В таком виде она и отправилась на кухню, где начала извлекать из холодильника продукты. Отец пошел за ней и сказал: «Ничего, с этим я разберусь». Мама что-то ответила, а что, я не расслышал, поскольку говорила она вполголоса. Отец вышел на веранду, темную и прохладную. На улице зажглись фонари. Он уселся на качели, висевшие на тонких, позвякивавших цепях, и стал раскачиваться под звон цикад. Я услышал, как он что-то говорит сам себе, и понял:
Следующий день был воскресным. Напомню: в церковь мы не ходили. Отец держал в ящике туалетного стола большую семейную Библию с его именем, написанным на обложке. Формально он был членом Церкви Христа — узрел свет спасения много лет назад, еще в Алабаме. Мама, несмотря на ее еврейство, называла себя «этическим агностиком». Бернер говорила, что верит во все и ни во что, чем и объясняется, почему она такая, какая есть. Я же вообще ни во что не верил, даже в необходимость веры, — только в то, что птицы летают, а рыбы плавают, то есть в вещи, которые можно увидеть своими глазами. И тем не менее воскресенье было для нас днем особенным. Никто в этот день не говорил в доме громко и помногу, особенно утром. Отец, облачившись в бермудские шорты и футболку, которые в будние дни не надевал, смотрел по телевизору новости, а за ними бейсбол. Мама читала какую-нибудь книгу, составляла учебный план на осень и записывала что-то в дневнике, который вела с отрочества. После завтрака она обычно отправлялась на долгую прогулку — по Сентрал-авеню, через реку и в город, на улицах которого ничего в этот день не происходило, да они и были почти пустыми. А возвратившись домой, готовила ленч. Я тратил воскресенья на то, чтобы практиковаться в шахматных ходах и заучивать правила игры, о которых мальчики из клуба говорили, что они составляют ключ ко всему остальному. Если ты полностью усвоишь сложные правила, то сможешь играть интуитивно и смело, как Бобби Фишер, хоть ему и было всего семнадцать лет — не намного больше, чем мне.
О том, с чем требовалось «разобраться» прошлой ночью и что наши родители целый час обсуждали в ванной комнате, никаких разговоров в то воскресное утро не велось. Когда отец вернулся домой оттуда, куда ездил ночью, я не знал. Проснувшись, я увидел его сидевшим в «бермудах» перед телевизором. Несколько раз звонил телефон, я дважды снимал трубку, однако она молчала — тоже не такое уж и необычное дело. Никто из наших родителей не вел себя так, точно происходит нечто из ряда вон выходящее. Мама отправилась на прогулку по городу. Отец смотрел «Встречу с прессой». Он интересовался выборами и считал, что коммунисты прибирают к рукам Африку, однако Кеннеди сумеет им помешать. Мы с Бернер вышли на горячий, залитый солнечным светом двор и переставили стояки бадминтонной сетки так, чтобы получить больше места для игры. Это было приятное, безмятежное утро. У гаража цвел розовый алтей. В Грейт-Фолсе решительно ничего не происходило.
В одиннадцать зазвонил колокол лютеранской «Церкви Сиона», стоявшей на другой стороне улицы, рядом с парком, по диагонали от нас, и раскрылись ее двери. Как и всегда, съехались и выстроились напротив нашего дома легковые автомобили и пикапы. Родители с детьми подходили к серому деревянному зданию церкви и скрывались в нем. Мне нравилось наблюдать за этими людьми с нашей передней веранды. Настроение у них всегда было приподнятое, они смеялись, вели разговоры на какие-то интересные им темы, о которых, как я полагал, держались единого мнения. Как-то в будний день я подошел к церкви, хотел заглянуть в нее через двери, посмотреть, что там внутри. Однако двери оказались запертыми, в церкви никого не было. Ее обшитое серой вагонкой здание походило на заброшенный склад.
Как раз когда начал звонить колокол, перед нашим домом остановился старый автомобиль. Я подумал, что водитель его тоже лютеранин, что сейчас он вылезет из машины и пойдет через улицу к церкви. Однако он просто сидел в старом, выкрашенном в красный цвет «плимуте» и курил сигарету, словно ожидая чего-то или кого-то, кто обратит на него внимание. Машина его, выпущенная в сороковых, была заляпана грязью, помята и по какой-то причине показалась мне знакомой, хотя сказать, чем именно, я не мог. Окно одной из задних дверец было выбито, покрышки отличались от той, лишенной колпака, что висела на багажнике. Машина явно побывала не в одной переделке и выглядела неуместной перед нашим домом, рядом с чистым, сверкавшим «Бель-Эром» отца.
Посидев немного и покурив, водитель — Бернер и я, уже с ракетками в руках, наблюдали за ним со двора, от бадминтонной сетки, — окинул взглядом наш дом и внезапно вылез наружу; в дверце при этом что-то грохнуло еще до того, как он ее захлопнул.
Почти в тот же миг из двери нашего дома вышел мой так ничем и не заменивший «бермуды» отец. Он направился по бетонной дорожке к улице — видимо, смотрел в окно, ожидая, когда мужчина покинет машину. Теперь он ее покинул, и это требовало немедленного принятия каких-то мер.
Мы оба услышали, как отец говорит медленно вступавшему на ту же дорожку водителю:
— Ладно, осади. Осади-осади-осади-осади. Зря ты сюда заявился. Это мой дом. Все уладится.
Произнеся это, отец засмеялся, хотя ничего смешного в его словах не было.
Водитель остановился на дорожке и теперь стоял, угрожающе набычившись и глядя на отца. Он не отшагнул назад, когда отец, повторяя «осади-осади-осади-осади», подошел к нему; не протянул руку; не улыбнулся — словно и он тоже заметил что-то смешное. Одет он был так, точно приехал из какого-то холодного места, — темно-бордовые плотные суконные брюки, поношенные коричневые ботинки на босу ногу и ярко-красный кардиган поверх грязной серой футболки. Странный наряд для августа.