Каннибализм в греческих мифах. Опыт по истории развития нравственности
Шрифт:
Тейлор утверждает, что убийство, совершаемое в своей среде, у всех народов считается преступлением и большей частью подвергается строгому наказанию. Но это оказывается не безусловно справедливым. Мы знаем, что у некоторых народов позволительно убивать своих жён и детей. У иных же, как увидим, обычай требовал пожирания жёны вместе с детьми, которых она родила сверх определённого количества. Мы знаем также, что умерщвление состарившихся родителей до сих пор считается у некоторых дикарей долгом, в котором нетрудно усмотреть своего рода нравственный мотив, ибо другие кочующие народы, не желающие или не имеющие возможности заботиться о пропитании дряхлых стариков, оставляют их совершенно на произвол судьбы, обрекая, таким образом, на голодную смерть или на съедение диким животным. Дальнейшим шагом на этом пути представляются те случаи, когда любовь к старику-родителю, не довольствуясь его убиением, заставляет родственников съедать его невкусное мясо. Ввиду чрезвычайного множества подобных фактов, уже Яков Гримм говорит: «Жизнь без здоровья тела и без власти над его членами представлялась вполне ничтожною в глазах языческих народов [между прочим, и древних германцев]. Поэтому, считалось похвальным (recht) бросать слабых детей, умерщвлять неизлечимо больных и освобождать их таким образом от продолжительных страданий. Отсюда вытекало и такое
Очевидно, что уже и эти факты значительно противоречат предположению о непозволительности убийства в своей среде. Но аргумент, что позволительность его должна бы повлечь за собой распадение и исчезновение общества, оказывается окончательно несостоятельным ввиду фактически существовавшего и до сих пор существующего права отца располагать жизнью новорождённых детей совершенно произвольно. [229] Ко всему этому следует ещё заметить, что если у теперешних народов позволительность убийства оказывается действительно ограниченной, то из этого нельзя ещё делать прямого вывода о подобном состоянии первобытного человечества, от которого, следует полагать, значительно ушли вперёд даже самые дикие народы теперешних времён. Сохранившиеся в мифах следы первобытной грубости указывают нам на такое состояние человечества, в котором не существовало ни малейшего понятия о преступности какого бы то ни было убийства. Поэтому придётся признать, что в самом человеке есть множество данных, и в окружающей его природе множество условий, гарантирующих существование человечества даже и при вполне безусловной позволительности убийства. При этом не следует также упускать из виду, что животные чрезвычайно редко бывают способны загрызть другое животное той же породы; что они только в очень исключительных случаях умерщвляют своих детёнышей, и что, напротив, мир животных изобилует примерами самой нежной привязанности друг к другу. Нет причины отрицать существование подобных условий и в первобытном человечестве, так что представляется возможность вдуматься в такое состояние общества, в котором убийство, особенно же родственников, требуя значительной энергии, могло даже считаться громадным подвигом, достойным удивления.
Если обратимся к греческим мифам, то именно там мы найдём следы подобного состояния общества, особенно в тех мифах, в которых умерщвление ребёнка мотивируется опасением, чтобы он, выросши, не убил отца или не лишил его престола. Для дальнейшего пояснения служат примерами: Кронос, оскопивший своего отца Урана и овладевший его престолом; затем Зевс, который, низвергши Кроноса, берет себе в жёны его супругу Рею (свою собственную мать), и, наконец, Эдип, убивающий своего отца Лая и женящийся на своей матери Эпикасте или Иокасте. [230] Из таких данных мы должны заключить, что даже отцеубийство некогда было нравственным подвигом, и то единственно потому, что в нём проявлялось, по тогдашним грубым понятиям, особенное геройство. Действительно, ввиду того, что отец мог располагать жизнью сына совершенно произвольно; ввиду вытекающего отсюда рабского положения последнего, удержавшегося в Греции и особенно в Риме до поздних исторических времён, могла казаться геройством смелость решиться на отцеубийство и посредством выполнения этой мысли овладеть достоянием и властью отца, но прежде всего его женой или жёнами, так как мать семейства считалась, должно быть, символом отцовской власти. Самый замечательный пример представляет в этом отношении еврейское сказание об Авессаломе, идущем войной на своего отца Давида. Тут чрезвычайно важен совет, данный Авессалому Ахитофелом: «Войди к наложницам отца твоего, которых он оставил охранять дом свой; и услышат все израильтяне, что ты сделался ненавистным для отца своего и укрепятся руки всех, которые с тобою». «И поставили, – говорит предание, – для Авессалома палатку на кровле, и вошёл Авессалом к наложницам отца своего пред глазами всего Израиля. Советы же Ахитофела, которые он давал в то время, считались, как если бы кто спрашивал наставления у Бога. Таков был всякий совет Ахитофела, как для Давида, так и для Авессалома». [231] Недаром Давид и опасался так сильно его совета. [232] Известно, что и до сих пор у многих народов жена или весь гарем отца переходят после смерти последнего во власть сына. [233]
Обращаясь к гомеровским песням, мы находим в них отчасти подтверждение тому, что убийство не считалось делом постыдным и преступным в том смысле, в каком оно представляется нам в настоящее время. Благодаря преимущественно тщательному исследованию Лобека в его учёном труде о греческих мистериях, мы знаем, что по древним понятиям, отразившимся в гомеровских песнях, убийца не нуждался даже в очищении, а платил только штраф родственникам или бежал от их мести. [234] Кроме того, из описания, как Одиссей умерщвляет всех женихов и из названия этого поступка «великим делом», мы можем заключить, что необходимость мести со стороны родственников, оставаясь делом вполне частным, не мешала тогдашнему обществу видеть в подобном поступке нечто достойное удивления. Мнение Аллина, что отсутствием в гомеровских песнях порицательного слова для подобных «неслыханных преступлений» доказывается будто бы их небывалость и крайнее осуждение обществом, свидетельствует только о необычайной наивности этого учёного. [235] Из приведённых им примеров, ровно ничего не доказывающих в пользу его мнения, особенно неудачно указание именно на то место Одиссеи, где отец одного из убитых женихов в своём воззвании к мести называет поступок Одиссея «великим делом». Аллин забывает, что в другом месте тот же поступок именуется точно так же при совершенно противоположных условиях, а именно там, где описывается, как преданная Одиссееву семейству Эвриклия приходит в восторг, увидав трупы женихов. «Она застала Одиссея, окружённого трупами убитых, замаранного кровью и пылью, и похожего на льва, который (гордо) идёт, пожравши быка; вся грудь и обе щеки у него (то есть, льва) окровавлены, и страшно взглянуть ему в лицо! Так и у Одиссея руки и ноги были сверху замараны кровью. Она же, увидав трупы и множество крови, громко заликовала, ибо увидала великое дело». [236] Вот как смотрел народ на подобный поступок.
Таким образом, единственным обстоятельством, могущим вызвать наказание за убийство, является первоначально только месть родственников. Лишь благодаря тому, что с этой стороны убийство подвергалось преследованию, оно могло с течением времени получить характер дела преступного. Но следы первоначального значения убийства сохранились даже до поздних, исторических времён Греции, когда оно уже давно стало считаться преступлением, оскверняющим человека. В Аттике право судебного преследования за убийство имели только родственники и домочадцы, в объяснение чего уже Отфрид Мюллер остроумно замечает: «Всякое преследование убийцы всегда вытекало лишь из обязанности (родственников) отомстить за смерть убитого». [237] Если не было людей, имеющих право жаловаться на убийство, то убийца не мог быть наказан. Принцип мести, который нам кажется столь неблаговидным, ложится, таким образом, в основание идеи справедливости. Законодатели, руководясь нравственными мотивами своей среды, признают святость мести и ограждают её законами, которые вследствие этого сами получают в глазах народа особенную санкцию (сравн. французское: vengeance des lois). Вот каким путём выработалось, наконец, и самое идеальное понимание справедливости: fiat justitia, pereat mundus.
Есть, конечно, люди, которые и тут стараются извратить факты в пользу своих теорий: вследствие невнимания к законам естественного развития, они считают нужным «оправдывать» аттических законодателей, утверждая, что они руководствовались соображением о бесполезности наказания людей, на которых никто не жаловался. Странно: в оправдание чисто нравственного мотива они указывают, таким образом, на принцип чрезвычайно сомнительного достоинства, в нравственном отношении, – на принцип бесполезности наказания! Лучше бы уж сослаться в таком случае на некоторые данные в аттическом законодательстве, по которым будто бы людям, и не принадлежавшим к семейству убитого, предоставлялась возможность жаловаться на убийцу. [238]
Итак, мы видим, что найденные нами в мифах указания относительно первоначального значения убийства не только не опровергаются историческими данными, а напротив, находят в них своё подтверждение. При этом для истории этики обнаруживается ещё одно важное обстоятельство, на которое следует указать хоть мимоходом. В древнейших мифах убийство, как мы видели, не представляется делом преступным, и единственным мотивом, могущим вызвать преследование убийцы, является месть. Эта последняя становится, таким образом, чрезвычайно важным фактором в развитии нравственности. С течением времени она получает характер священного долга и оставляет затем явные следы своего влияния даже на позднейшем законодательстве. Но, чтобы достичь такого громадного значения, само это чувство должно было постепенно развиваться, ибо, ввиду неразвитости и чуть ли не полного отсутствия этого чувства у низших животных, мы не имеем никакого основания полагать, что с древнейших пор оно было присуще человеческой природе в столь замечательной степени. Поэтому всё, что могло развить в человеке это чувство, всё, что в нём усиливало жажду мести, становится в наших глазах необходимым условием для развития нравственности. Даже самая неблаговидная, на первый взгляд, жестокость получает, таким образом, важное этическое значение, заставляющее нас смотреть иными глазами и на существующее до сих пор систематическое приучение к жестокости у некоторых дикарей, которые заставляют своих жён и детей истязать пленных врагов самыми мучительными способами. С другой стороны, вдумавшись в настоящее значение первых порывов мести, добытых путём таких истязаний, мы поймём, какой громадный подвиг в истории нравственности представляют некоторые примеры мести, встречающиеся в мифах, например, в рассказе о жестоком обращении Ахилла с мёртвым телом Гектора, – рассказе, напоминающем нам известный обычай кровомщения (Blutrache). [239]
Не считая, однако, уместным останавливаться на всех затронутых здесь вопросах, я должен довольствоваться сделанными мною немногими указаниями, из которых всё-таки, надеюсь, уясняется, какой драгоценный материал дают мифы для истории нравственного развития.
§ 14. Детоубийство, бросание детей, плодоизгнание
Если мифологические указания в совокупности с историческими данными ведут нас к заключению, что обман, воровство и даже убийство не всегда были делами преступными, а, напротив, составляли некогда живые звенья в развитии нравственности, то после всего вышесказанного, такого рода вывод сам собой не представляет ещё ничего особенно странного. Действительно, раз согласившись смотреть на развитие нравственности подобным образом, как мы смотрим на развитие других проявлений человеческого духа, мы не найдём ничего неестественного в том, что первые фазисы этого развития кажутся столь грубыми в сравнении с данными позднейшего развития, что могут даже быть противопоставлены им как нечто противоположное, враждебное. Точно такое же явление мы замечаем, например, в истории искусства. Стоит взглянуть только на древнейшие «художественные» произведения, например, на грубые изображения идолов, чтобы убедиться, что вряд ли мыслимо отыскать во всей природе что-либо столь отвратительное и так сильно противоречащее, по-видимому, всем требованиям эстетического вкуса, как эти предметы; а между тем мы должны в них видеть первые проявления именно эстетического вкуса.
Но если мы и согласимся признать нравственное значение за указанными «преступлениями», то всё-таки, в сущности, мы это делаем только потому, что все они и поныне могут быть нами представлены в более благовидной форме, в сопровождении храбрости, твёрдости воли и других качеств, иног-да заслуживающих даже удивления. Но какие обстоятельства или какие соображения смягчат неблаговидность того преступления, на котором мы должны теперь остановиться, именно детоубийства? Что может придать вид нравственного подвига тому варварству, с которым родители лишают жизни существо невинное, не могущее противопоставить убийце ни малейшего сопротивления? Правда, что обстоятельства, извиняющие или по крайней мере смягчающие преступность его, мы можем придумать; таковы крайняя нужда, голод. Но этого недостаточно для того, чтобы признать детоубийство звеном в развитии нравственности; необходимо выказать в нём ещё такие черты или придумать такие обстоятельства, при которых оно было бы мыслимо как нечто похвальное. Можно, пожалуй, представить себе такие случаи, в которых родители решаются на убийство ребёнка в благородном намерении избавить его от позорной жизни, бедности и т. п. Но очевидно, что столь утончённые соображения не приложимы к первобытной дикой среде, в которую мы должны отнести начало рассматриваемого явления.
Не следует ли после этого признать, что дошедши до детоубийства, мы дошли до предела нравственности; что если детоубийство и считалось когда-либо позволительным, то уж никак не могло считаться долгом, и было, следовательно, лишь индифферентно в нравственном отношении; словом, что детоубийство представляет собою нечто вроде точки замерзания на шкале нравственного развития? Но этому предположению противоречит, однако, тот факт, что у многих народов до сих пор детоубийство, то есть убивание не только уродов или слабых, но и здоровых, лишних детей принято не как исключение, а как общее правило. Неужели можно полагать, что эти народы остались в рассматриваемом отношении действительно на первобытной ступени развития, на точке замерзания? [240]