Капитализм и шизофрения. Книга 1. Анти-Эдип
Шрифт:
Психоанализ верно говорит, что бессознательное представление никогда не может схватываться независимо от искажений, маскировок или смещений, которые оно претерпевает. Следовательно, по своей сущности, по своему закону бессознательное представление включает в себя представляемое, смещенное по отношению к инстанции, находящейся в постоянном смещении. Но отсюда извлекают два незаконных вывода — будто бы можно открыть эту инстанцию, отправляясь от смещенного представляемого; причем именно по той причине, что эта инстанция сама принадлежит представлению в качестве непредставленного представителя или в качестве нехватки, которая «выдается в избыточной полноте представления». Дело в том, что смещение отсылает к двум достаточно различным типам движения — иногда речь идет о движении, в котором желающее производство непрестанно преодолевает предел, детерриторизуется, распускает свои потоки, переходит порог представления; а иногда речь идет, напротив, о движении, в котором сам предел смещается, переходит уже внутрь представления, которое выполняет искусственную ретерриторизацию желания. Поэтому от смещенного можно перейти к смещающему только во втором случае, то есть когда молярное представление организуется вокруг представителя, который смещает представляемое. Но конечно, не в первом случае, когда молекулярные элементы непрестанно проходят сквозь сито. Изучая эту перспективу, мы видели, как закон представления искажает производительные силы бессознательного и как в самой его структуре индуцирует ложный образ, который ловит желание в свою ловушку (невозможность от запрета путем вывода перейти к тому, что реально запрещено). Да, Эдип является смещенным представляемым; да, кастрация — это, конечно, представитель, смещающая инстанция, означающее, но ничто из этого не конституирует материал бессознательного, не относится к типам производства бессознательного. Все это, скорее, находится на перекрестье двух операций захвата, в одной из которых общественная операция подавления заменяется верованиями, а в другой вытесненное желающее производство оказывается замещенным представлениями. И конечно, не психоанализ заставляет нас верить — существует постоянно возобновляемый спрос на Эдипа и кастрацию, этот спрос возникает совсем в другом месте, он обоснован более глубокими причинами. Но психоанализ нашел новое средство, он выполняет следующую функцию — сохранить верования даже после отречения от них, заставить верить даже тех, кто ни во что уже не верит!.. Создать для них заново частную территориальность, некое частное Urstaat, частный капитал (сновидение как капитал, говорил Фрейд…). Вот почему шизоанализ, наоборот, должен всеми своими силами предаться необходимому разрушению. Разрушить верования и представления, сцены театра. Если преследовать эту цель, то никакие действия не могут быть сочтены чересчур недоброжелательными. Взорвать Эдипа и кастрацию, вмешиваясь грубо — всякий раз, когда субъект напевает песню мифа или стихи трагедии, направлять его прямиком на завод!
Все усложняется из-за того, что, конечно, существует необходимость индуцирования желающего производства на основании представления, необходимость его открытия по линиям ускользания; но эта необходимость совсем не та, в какую верит психоанализ. Раскодированные потоки желания формируют свободную энергию (либидо) желающих машин. Желающие машины проявляются и указывают на касательную детерриторизации, которая проходит сквозь репрезентативные среды, которая огибает тело без органов. Отбывать, ускользать, но заставляя уйти… Желающие машины сами являются потоками-шизами или же срезами-потоками, которые одновременно срезают и текут по телу без органов — не великая рана, представленная кастрацией, а тысячи мелких коннекций, дизъюнкций и конъюнкций, посредством которых каждая машина производит поток, соотносясь с другой машиной, которая его срезает, и срезает поток, производимый какой-то третьей машиной. Однако эти раскодированные и детерриторизованные потоки желающего производства не могут не ограничиваться некоей территориальностью представления, не могут не формировать, пусть и на теле без органов как безразличном носителе, некое последнее представление. Даже те, кто лучше всех умеет «отбывать», кто из «отбывания» может сделать нечто столь же естественное, как рождение или смерть, те, кто погружается в исследование нечеловеческого пола, как Лоуренс и Миллер, — даже они, удаляясь, порой возводят территориальность, которая снова формирует антропоморфное и фаллическое представление, Восток, Мексику или Перу. Даже прогулка или путешествие шизофреника не реализуют крупных детерриторизаций без заимствования территориальных циклов — вихляющий ход Моллоя и его велосипеда сохраняет комнату матери в качестве остаточной цели; колеблющиеся спирали Неименуемого в качестве своего неясного центра сохраняют семейную башню, где Неименуемый продолжает крутиться, протаптывая дорожку своих следов; бесконечная последовательность наложенных друг на друга парков Ватта [Watt] все еще отсылает к дому господина Нотта [Knott] — дому, который один может «вытолкнуть душу наружу» и, с другой стороны, призвать ее к ее собственному месту. Все мы — маленькие собачки, нам нужны загоны, нужно, чтобы нас выгуливали. Даже те, которые лучше всех умеют отключаться, разъединяться, вступают в коннекции желающих машин, которые снова формируют маленькие земли.
Даже великие детерриторизованные Жизелы Панковой приходят к тому, что открывают под корнями вытащенного из земли дерева, которое прорастает по их телу без органов, образ семейного замка[302]. Раньше мы различили два полюса бреда — линию молекулярного шизофренического ускользания и параноическое молярное инвестирование; но шизофреническому полюсу противостоит также извращенческий полюс как восстановление территориальностей в движении детерриторизации. И если извращение в самом узком смысле реализует некий частный тип ретерриторизации в искусственном, то извращение в широком смысле включает все его типы, не только искусственные, но и экзотические, архаические, остаточные, частные и т. д. — поэтому Эдип и психоанализ тоже оказываются извращениями. Даже шизофренические машины Рэймона Русселя превращаются в извращенные машины театра, который представляет Африку. Короче говоря, не бывает детерриторизации потоков шизофренического желания, которая не сопровождалась бы глобальными или локальными ретерриторизациями, которые снова и снова формируют участки представления. Кроме того, силу и настойчивость детерриторизации можно оценить только по типам ретерриторизации, которые ее представляют; одна является оборотной стороной другой. Наша любовь — всегда комплекс детерриторизации и ретерриторизации. Любим мы всегда какого-нибудь мулата или какую-нибудь мулатку. Детерриторизацию никогда нельзя схватить саму по себе, можно схватить только ее признаки, соотносящиеся с территориальными представлениями. Возьмем пример сновидения — да, сновидение является эдиповым, и в этом нет ничего удивительного, поскольку оно является извращенной ретерриторизацией, соотносящейся с детерриторизацией сна и кошмара. Но зачем возвращаться к сновидению, зачем делать из него королевский путь желания и бессознательного, если оно является выражением Сверх-Я, сверхсильного и сверх-архаичного Эго (Urszene[303] некоего Urstaat)? Но в то же время машины как признаки детерриторизации функционируют в лоне самого сновидения, как и в лоне фантазма и бреда. В сновидении всегда есть машины, наделенные странной способностью переходить из рук в руки, убегать и заставлять течь, уносить и быть унесенными. Самолет родительского коитуса, автомобиль отца, швейная машинка бабушки, велосипед братика, все объекты кражи — в двойном смысле слова «красть»[304]…В семейном сновидении машина всегда оказывается адской. Она внедряет срезы и потоки, которые мешают сновидению замыкаться на свою сцену и систематизироваться в представлении. Она заставляет ценить неуничтожимый фактор бессмыслицы, который разовьется в другом месте, во внешнем пространстве, в конъюнкциях реального как такового. Психоанализ очень плохо объясняет все это, упорствуя в своих эдиповых интерпретациях; дело в том, что мы занимаемся ретерриторизацией на лицах и на средах, но детерриторизацией — на машинах. Действительно ли отец Шребера действует при посредстве машин или же, наоборот, машины действуют при посредстве отца? Психоанализ сосредоточивается на воображаемых или структурных представлениях ретерриторизации, тогда как шизоанализ следует за машинными признаками детерриторизации. Все то же противопоставление невротика, уложенного на диван как последнюю стерильную землю, последнюю истощенную колонию, и прогуливающегося по детерриторизованным трекам шизофреника.
Возьмем отрывок из статьи Мишеля Курно о Чаплине, который отлично показывает, что такое шизофренический смех, шизофреническая линия ускользания или шизофренический прорыв, а также процесс как детерриторизация с ее машинными признаками: «В момент, когда он во второй раз сбрасывает на свою голову доску — в психотическом жесте, — Чарльз Чаплин вызывает смех зрителя. Да, но о каком смехе идет речь? И о каком зрителе? Например, в этот момент фильма вопрос уже вовсе не в том, должен ли зритель видеть, как приближается несчастный случай, или же он должен удивиться ему. Все происходит так, как если бы зритель в этот момент уже не находился в своем кресле, не находился в положении наблюдателя отдельных предметов. Некая перцептивная гимнастика привела его постепенно не к отождествлению с героем „Новых времен“, а к столь непосредственному чувству плотности событий, что он начинает сопровождать этого героя, удивляться тем же самым вещам, приобретает те же самые предчувствия и привычки, что и тот. Именно так знаменитая машина для еды-, которая в определенном смысле, благодаря своей несоразмерности, чужда фильму (Чаплин изобрел ее за двадцать два года до фильма), является только формальным, абсолютным упражнением, которое подготавливает к столь же психотическому поведению рабочего, который зажат в машине так, что из нее высовывается только его перевернутая голова, и которому Чаплин доставляет его завтрак, когда приходит время. Если смех — это определенная реакция, заимствующая некоторые схемы, то можно сказать, что Чарльз Чаплин по мере продвижения кадров своего фильма последовательно смещает реакции, заставляет их перейти с одного уровня на другой, пока не наступает момент, когда зритель уже не может быть хозяином своих схем, когда он спонтанно пытается пойти или по самому короткому пути, который неосуществим, который перегорожен, или же по пути, который открыто был заявлен в качестве пути, который никуда не ведет. Подавив зрителя как такового, Чаплин искажает смех, который становится чем-то вроде множества коротких замыканий машины с разорванными соединениями. Часто говорили о пессимизме „Новых времен“ и об оптимизме последних кадров. Но два этих определения не подходят фильму. Чарльз Чаплин в „Новых временах“, скорее, рисует, одним сухим мазком, выполненный в малом масштабе чертеж многочисленных угнетающих проявлений. Чертеж фундаментальных проявлений. Главный герой, которого играет Чаплин, не должен быть пассивным или активным, согласным или несогласным, поскольку он — всего лишь кончик карандаша, который чертит чертеж, он есть сама эта черта… Вот почему последние кадры лишены оптимизма. Неясно, что оптимизм мог бы делать в качестве заключения из сделанной констатации. Этот мужчина и эта женщина, показанные со спины, абсолютно черные, с тенями, которые отбрасываются явно не солнцем, ни к чему не продвигаются. Столбы без проводов, которые ограничивают дорогу слева, деревья без листвы, которые ограничивают ее справа, не соединяются на горизонте. Нет никакого горизонта. Оголенные холмы, которые находятся впереди, образуют лишь заграждение, которое смешивается с нависшей над ними пустотой. Этот мужчина и эта женщина — уже не жильцы, и это бросается в глаза. Но это и не пессимистично. То, что должно было произойти, произошло. Они не убили друг друга. Они не были избиты полицией. И нет никакой необходимости искать алиби в несчастном случае. Чарльз Чаплин не обратил на это большого внимания. Он ушел быстро, как обычно. Он нарисовал чертеж»[305].
Выполняя свою разрушительную задачу, шизоанализ должен действовать как можно быстрее, однако в то же время он должен действовать с максимальным терпением, с максимальной осторожностью, последовательно разбирая территориальности и репрезентативные ретерриториальности, через которые субъект проходит в своей индивидуальной истории. Ведь существует множество слоев, множество планов сопротивления, возникших изнутри или навязанных извне. Шизофрения как процесс, детерриторизация как процесс неотделима от периодов застоя, которые ее прерывают или же изводят, заставляют ее вращаться по кругу, которые ретерриторизуют ее в неврозе, в извращении, в психозе. Настолько, что процесс может высвобождаться, продолжаться и выполняться только в той мере, в какой он способен создать — что же еще — новую землю. В каждом случае необходимо снова и снова проходить по старым землям, изучать их природу, их плотность, выяснять, как на каждой из них группируются машинные признаки, которые позволяют ее обойти. Эдиповы семейные земли невроза, искусственные земли извращения, клинические земли психоза — как раз за разом отвоевывать на каждой из них процесс, заново начинать путешествие? «В поисках утраченного времени» как великое шизоаналитическое исследование — здесь осуществляется переход через все планы вплоть до линии их молекулярного ускользания, шизофренического прорыва; таков поцелуй, в котором лицо Альбертины перепрыгивает с одного плана содержания на другой, растворяясь в конечном счете в молекулярную туманность. Сам читатель всегда рискует остановиться на том или ином из планов и сказать — «да, вот где Пруст объясняется». Но паук-повествователь не перестаёт распускать паутину и планы, возобновлять путешествие, насаждать знаки и признаки, которые функционируют как машины, заставляя его идти дальше. Само это движение — юмор, черный юмор. Повествователь не устраивается в этих семейных и невротических землях Эдипа, где сооружаются целостные и личностные коннекции, он не остается в них, он пересекает их, их профанирует, пронзает их, он даже уничтожает свою бабушку с машинкой для шнурования ботинок. Извращенные земли гомосексуальности, в которых учреждаются исключающие дизъюнкции женщин с женщинами и мужчин с мужчинами, тоже взрываются под действием машинных признаков, которыми они заминированы. Психотические земли с их местными конъюнкциями (Шарлю, в определенном смысле, безумен, Альбертина, следовательно, тоже могла быть безумной!) также проходятся до той точки, где проблема больше не ставится, где она больше не ставится так. Повествователь продолжает свое собственное дело, доходя до неизвестной родины, неизвестной земли, которую только и создает его собственное двигающееся произведение, «В поисках утраченного времени» «in progress»[306], функционирующее как желающая машина, способная собрать и обработать все признаки. Он идет к этим новым регионам, где коннекции всегда частичные, а не личностные, где конъюнкции кочевые и многозначные, где дизъюнкции включающие, где гомосексуальность и гетеросексуальность больше не могут различаться, — к миру трансверсальных коммуникаций,
Осторожное восстановление процесса или, напротив, его прерывание — эти вещи столь тесно перемешаны, что они могут быть оценены только одна в другой. Как путешествие шизофреника могло бы осуществиться независимо от некоторых схем, как могло бы оно обойтись без земли? Но и наоборот, откуда взять уверенность в том, что эти схемы не сформируют снова слишком хорошо знакомых земель лечебницы, искусственности или семьи? Мы все время возвращаемся к одному и тому же вопросу — от чего страдает шизофреник, тот самый, чьи страдания невыразимы? Страдает ли он от самого процесса или же от его прерываний, когда его невротизируют в семье на земле Эдипа, когда его психотизируют на земле клиники, если он не поддается эдипизации, когда его извращают в искусственной среде, если он ускользает и от лечебницы, и от семьи? Быть может, есть только одна болезнь, невроз, эдипова гниль, с которой соизмеримы все патогенные прерывания процесса. Большая часть современных попыток — дневная больница, ночная больница, клубы больных, госпитализация на дому, институция и даже антипсихиатрия — по-прежнему подвергаются опасности, глубокий анализ которой дал Жан Ури: как избежать того, что институция снова формирует клиническую структуру или же создает извращенные и реформистские искусственные общества или заботливые как мать, а иногда патерналистские остаточные псевдо-семьи? Мы не думаем в данный момент о попытках так называемой коммунитарной психиатрии, очевидная цель которой состоит в триангуляции, в эдипизации всего на свете — людей, животных и вещей, которая должна дойти до того момента, когда новая раса больных будет молить о том, чтобы им вернули больницу или малую беккетовскую землю, мусорное ведро для постепенного превращения в кататоника, зажатого в своем углу. Но если обращаться к не столь открыто репрессивным стратегиям, то кто говорит, что семья — это хорошее место, хорошая схема для детерриторизованного шизофреника? Это было бы очень странно — снова слышать о «терапевтическом потенциале семейной среды»… Тогда, может быть, нужна вся деревня, весь квартал? Какая молярная единица сформирует схему, кочевую в достаточной мере? Как помешать тому, чтобы выбранная единица, пусть она и является особой институцией, не сформировала извращенное общество терпимости, группу взаимопомощи, которая скрывает настоящие проблемы? Спасет ли институцию ее структура? Но как структура сможет разорвать свое отношение с невротизирующей, извращающей, психотизирующей кастрацией? Как может она произвести что-то отличное от порабощенной группы? Как она может дать свободный ход процессу, когда вся ее молярная организация имеет только одну функцию — связывать молекулярный процесс? И даже антипсихиатрия, особенно чувствительная к шизофреническому прорыву, теряется, пытаясь предложить образ группы-субъекта, который тотчас снова извращается — вместе со старыми шизофрениками, обязанными руководить новыми, и вместе с небольшими капеллами или, еще лучше, монастырем на Цейлоне.
Из этих тупиков нас может вывести только действительная политизация психиатрии. И несомненно, антипсихиатрия прошла довольно большой путь в этом направлении благодаря Лэйнгу и Куперу. Но нам представляется, что они все еще мыслят эту политизацию в терминах структуры и события, а не в терминах самого процесса. С другой стороны, они размещают на одной и той же линии общественное отчуждение и душевное (душевную болезнь) и пытаются отождествить их, показывая, как инстанция семьи продлевает одно отчуждение в другом[307]. Однако между двумя этими отчуждениями существует, скорее, отношение включенной дизъюнкции. Дело в том, что раскодирование и детерриторизация потоков определяют сам процесс капитализма, то есть его сущность, его тенденцию и его внешний предел. Но мы знаем, что процесс постоянно прерывается, тенденция нарушается, а предел смещается посредством ретерриторизаций или субъективных представлений, которые действуют как на уровне капитала, взятого в качестве субъекта (аксиоматика), так и на уровне лиц, которые их реализуют (приложение аксиоматики). Итак, напрасно мы будем пытаться указать на социальное или душевное отчуждение с той или иной стороны, пока мы будем устанавливать между ними отношение исключения. Но общая детерриторизация потоков действительно смешивается с душевным отчуждением, поскольку она включает ретерриторизации, которые позволяют ей самой продолжить существование только в качестве состояния какого-то частного потока, потока безумия, который так определяется постольку, поскольку его обязывают представлять все то, что в других потоках ускользает от аксиоматик и от приложений ретерриторизации. И наоборот, во всех ретерриторизациях капитализма можно будет найти форму действующего социального отчуждения, поскольку они мешают потокам ускользать из системы и удерживают работу в аксиоматических рамках собственности, а желание — в прикладных рамках семьи; однако это социальное отчуждение, в свою очередь, включает душевное отчуждение, которое само оказывается представленным или ретерриторизованным в неврозе, в извращении, в психозе (душевные заболевания).
Итак, настоящая политика психиатрии или антипсихиатрии заключалась бы в том, чтобы 1) разрушать ретерриторизации, которые превращают безумие в душевную болезнь, 2) освобождать во всех потоках шизоидное движение их детерриторизации — так, чтобы это их качество не могло больше квалифицировать некий частный остаток как поток безумия, а затрагивало также потоки труда и желания, производства, знания и творчества в их самых глубоких тенденциях. Безумие не должно более существовать в качестве безумия, но не потому, что оно будет превращено в «душевную болезнь», а потому, что, напротив, оно получит помощь от всех остальных потоков, включая потоки науки и искусства, — ведь оно было названо безумием и таковым оказалось только потому, что было лишено этой помощи и было сведено к тому, что в одиночку свидетельствовало о детерриторизации как универсальном процессе. Только его недолжная привилегия, превышающая его силы, делает безумие безумием. Именно в этом смысле Фуко объявил о будущей эпохе, в которой безумие исчезнет — не потому, что оно будет опрокинуто в контролируемое пространство душевных болезней («большие теплые аквариумы»), а, напротив, потому, что внешний предел, который оно обозначает, будет преодолен другими потоками, всеми своими частями ускользающими от контроля и увлекающими за собой нас[308]. Следовательно, необходимо сказать, что никогда нельзя зайти чересчур далеко в деле детерриторизации — вы еще ничего не видели, вы не встречались с необратимым процессом. И когда мы рассмотрим, что есть особо искусственного в извращенных ретерриторизациях, а также в клинических психотических ретерриторизациях или же семейных невротических, мы вскрикнем: «Еще больше извращения! Еще больше искусственности! Пока земля не станет настолько искусственной, что движение детерриторизации по необходимости создаст новую землю». Психоанализ в этом отношении особенно подходит — вся его извращенная терапия состоит в том, чтобы превратить семейного невротика в искусственного невротика (в невротика переноса), в том, чтобы воздвигнуть диван, этот маленький остров со своим комендантом-психоаналитиком, в качестве автономной территориальности или предельной искусственности. В этом случае необходимо ничтожное дополнительное усилие, чтобы все закачалось и увлекло нас в неизвестные дали. Толчок шизоанализа, который запускает движение, поддерживает тенденцию и доводит симулякры до того пункта, в котором они перестают быть искусственными образами, становясь признаками новой земли. Вот что такое осуществление процесса — не обетованная или ранее существовавшая земля, а земля, которая создается по мере развертывания своей тенденции, своего расслоения, самой своей детерриторизации. Движение театра жестокости; ведь это единственный театр производства — в нем потоки преодолевают порог детерриторизации и производят новую землю (не надежду, а просто «акт», «чертеж», в котором то, что заставляет ускользать, само ускользает, прочерчивает землю, детерриторизуясь). Нет никакого реального бегства и ускользания, если революционная машина, художественная машина, научная машина и (шизо)аналитическая машина не становятся деталями и кусками друг друга.
4. Первая позитивная задача шизоанализа
Однако негативная, или разрушительная, задача шизоанализа ни в коем случае не может быть отделена от его позитивных задач (и те и другие задачи по необходимости должны решаться в одно и то же время). Первая позитивная задача сводится к тому, чтобы открыть у определенного субъекта природу, формацию или функционирование его желающих машин, независимо от любой интерпретации. Что такое твои желающие машины, что ты закладываешь в свои машины, а что выводишь, как все это работает, каков твой нечеловеческий пол? Шизоаналитик — это механик, а шизоанализ всецело функционален. Поэтому он не может останавливаться на всего лишь интерпретационном (с точки зрения бессознательного) исследовании общественных машин, в которые субъект включен в качестве детали или пользователя, технических машин, владение которыми для него особенно дорого и которые он может совершенствовать или даже создавать в процессе бриколажа, или же на исследовании того, как субъект использует эти машины в своих сновидениях и фантазмах. Они еще слишком репрезентативны и представляют слишком большие единицы — даже извращенные машины садиста или мазохиста, машины влияния параноика… В общем случае, как мы видели, псевдо-анализы «объекта» в действительности были самой низкой степенью активности аналитика, даже — и особенно — в том случае, когда они стремились перейти к дублированию реального объекта объектом воображаемым; лучше уж взять сонник, чем покупаться на рыночный психоанализ. Однако рассмотрение всех этих машин, будь они реальными, символическими или воображаемыми, должно идти в совершенно определенном ключе — они должны рассматриваться в качестве функциональных признаков, способных направить нас к желающим машинам, будучи более или менее близкими и родственными им. В действительности желающие машины достигаются только после преодоления определенного порога рассеяния, который не позволяет сохраниться ни их воображаемому тождеству, ни структурному единству (эти инстанции все еще относятся к порядку интерпретации, то есть к порядку означаемого или означающего). В качестве своих деталей желающие машины располагают частичными объектами; частичные объекты определяют working machine или рабочие детали, но только в состоянии рассеяния, предполагающем, что любая деталь постоянно отсылает к детали совсем иной машины — подобно луговому клеверу и шмелю, осе и цветку орхидеи, рожку велосипеда и заднице мертвой крысы. Не нужно спешить с введением термина, который послужил бы чем-то вроде фаллоса, структурирующего всю систему и персонифицирующего отдельные части, объединяющего и тотализующего. Везде наличествует либидо как энергия машины, и ни рожок, ни шмель не имеют привилегии быть фаллосом: последний внедряется только в структурной организации и в личностных отношениях, из нее проистекающих, когда каждый, вроде рабочего, призванного на войну, оставляет свои машины и начинает бороться за трофей, представляющийся чем-то великим и отсутствующим, получив одну и ту же общую санкцию, одну великую рану на всех — кастрацию. Вся эта борьба за фаллос, плохо понятую волю к власти, антропоморфное представление пола, вся эта концепция сексуальности, которая ужасает Лоуренса именно потому, что она не более чем концепция, просто идея, которую «рассудок» навязывает бессознательному и внедряет в сферу влечений, а вовсе не формация самой этой сферы. Здесь-то желание и попадает в ловушку, определяется человеческим полом, загоняется в унифицированную и идентифицированную молярную систему. Но желающие машины, напротив, живут в режиме рассеяния молекулярных элементов. И невозможно понять, что такое частичные объекты, если не видеть в них подобных элементов, считая их частями некоего расчлененного целого. Как говорил Лоуренс, анализ не должен заниматься всем тем, что хоть в какой-то степени похоже на понятие или на личность, «так называемые человеческие отношения здесь выведены из игры»[309]. Он должен заниматься только (исключая его негативную задачу) машинными устройствами, схваченными в стихии их молекулярного рассеяния.
Вернемся еще раз к замечательно сформулированному правилу Сержа Леклера, даже если сам автор видит в нем только фикцию, а не реальное-желание — части или элементы желающих машин опознаются по их независимости друг от друга, по тому, что ничто в одной части не должно зависеть и не зависит от чего-либо в другой части. Они должны быть не противоположными определениями одной и той же сущности или же дифференциациями единого бытия наподобие мужского и женского в человеческом поле, а различающимися или реально различными элементами, различными «существованиями» — наподобие тех, что обнаруживаются в рассеянии нечеловеческого пола (клевер и шмель). Пока шизоанализ не дойдет до этой разобщенности [dispars], он не обнаружит частичные объекты как предельные элементы бессознательного. Именно в этом смысле Леклер называл «эрогенным телом» не расчлененный организм, а испускание доиндивидуальных и до-личных сингулярностей, чистую рассеянную и анархичную множественность без единства и тотальности, элементы которой спаяны, склеены реальным различием или отсутствием связи. Таковы шизоидные беккетовские последовательности — камни, карманы, рот; ботинок, чаша курительной трубки, неопределенный мокрый пакет, колпачок велосипедного звонка, половина костыля… («если мы постоянно натыкаемся на одну и ту же совокупность чистых сингулярностей, то можно решить, что мы приблизились к сингулярности желания субъекта»)[310]. Конечно, всегда можно установить или восстановить некую связь между этими элементами: органические связи между органами или фрагментами органов, которые в некоторых случаях являются частью множественности; психологические и аксиологические связи — добро и зло, которые в конечном счете отсылают к лицам и сценам, у которых заимствованы эти элементы; структурные связи между идеями и понятиями, которые им соответствуют. Но не в этом качестве частичные объекты являются элементами бессознательного, так что мы не можем следовать даже той картине, которая была предложена их изобретателем, Мелани Кляйн. Дело в том, что органы и фрагменты органов отсылают вовсе не к организму, который фантазматически функционировал бы в качестве потерянного единства или будущей тотальности. Их рассеяние не имеет ничего общего с нехваткой и задает режим их присутствия в множественности, которую они образуют без объединения и без тотализации. Оставив любую структуру, уничтожив любую память, отменив любой организм, разорвав любую связь, они действуют в качестве голых частичных объектов, рассеянных рабочих деталей машины, которая сама рассеяна. Короче говоря, частичные объекты — это молекулярные функции бессознательного. Вот почему, когда мы недавно подчеркивали различие между желающими машинами и всевозможными молярными машинами, мы предполагали, что одни находятся в других и не существуют без них, однако мы должны были отметить разницу режима и масштаба, которая отделяет одни машины от других.